Вечернее солнце пристально смотрело в открытые окна избы; на чисто вымытом полу катались пушистые котята; аромат сухих трав наполнял светлую комнату, в переднем углу фыркал паром чистенький самовар. У печи, на полках блестели бутылки, стеклянные банки, жестяные коробки из-под сардин. Под полатями висели пучки трав: зверобой, буквица, медвежья капуста - некрасивое растение сырых мест, корешки бодяги, болиголова и какие-то сучья в маленьких связках.
Купечески держа блюдце на растопыренных пальцах, Иваниха спрашивала:
- Что в городе говорят? Земли-то мужикам дадут ли? Глядите - сердятся мужики. Сказал бы ты Голицыным-то, - чего они? Девять лет судятся бесстыдно, а толку ни себе, ни людям. Мотают мужиков. Будто волю дали, а где она, воля? Повесили мужиков над землей, толкутся они как мошки, вот и вся воля.
Ее темное лицо с тряпичными щеками угнетающе безобразно. Кровавые глаза смотрят в блюдечко, на верхней губе шевелятся мокрые, белые усы, на шее, под левым ухом, волосатая бородавка. Иваниха грызет сахар, чмокает и ничто, кроме высоко вспухшей груди, не напоминает в ней женщину.
Я осторожно выспрашиваю ее, как она била медведей, она отвечает неохотно и как бы нарочито углубляя глухой, ворчливый голос.
- Сильна была. Меня в те поры только два мужика могли одолеть во всей округе. Кроме мужа. Да и мужа я поборола бы, только - нельзя: муж. Шутя я его и борола, а всерьез - нельзя, не смела этого. Тут у нас мужик лесной, крепкий.
Вспотев, она сняла платок с головы и в жесткой гриве ее волос обнажились толстые седые пряди. Вытерла платком иссеченное морщинами лицо и окутала им надломленную шею. Ладони рук ее были емки, точно ковши, пальцы же непрерывно шевелились, как бы разбирая, распутывая моток пряжи. Это было неприятно видеть. И вся Иваниха как-то нечеловечески тяжела.
О сороковом медведе она сказала:
- Медведь - зверь - богу служит. Кереметь на медведях в небе ездит, солнце возит. Солнце-то большое, с хороший пруд, тяжелое, все из чистого золота. Люди тоже богу нужны. Пчела служит человеку, человек - богу. Кереметь сказал: бей медведя, покуда я терплю, побьешь много - солнце встанет, помни! Тогда пошлю на тебя сильного, он тебя убьет. Человек согласился: человеку скота жалко. Меды жалко, овсы. Медведь много портит.
Почесав концом ножа кожу на голове, она плюнула на ладонь и, пригладив слюною взбитые волосы, уставила в лицо мне свой мутный, подавляющий взгляд. Нос у нее широкий, ноздри вывернуты, как у верблюда.
- Вот, тебе, молодому, надо знать: баба есть такая, как сороковой медведь. С тремя любишься - ничего, и с девятью - ничего, а встанет на пути твоем четвертая, или там седьмая и - конец тебе. Приворожит, привяжет, кроме ее нет у тебя свету, будешь жить, как слепой. Это - судьбинная баба, ее Кереметь в наказание посылает. Богу - детей надо, людей. А когда одна голая игра, без детей, это он не любит. Не надо это ему...
- Вы в церковь ходите? - спросил я. Она как будто удивилась, отвечая угрюмо:
- Мы ходим. Зачем не ходить? У нас церковь хорошая, князьями строена. И поп хороший, умный. Его пчела любит. Мы тут смирно живем, хорошо. Леса округ.
Котята влезли ей на колени, она сгребла огромной лапой своей двух, подняла зверков к лицу, спросила:
- Ну, что?
И, налив молока в свое блюдце, тут же, на столе, сунула им блюдечко, - этого не сделала бы простая баба.
- Лакайте. А третий где? Братишка?
Братишка грыз мой сапог, я поднял котенка и поставил его на стол.
- Это, вот, умные звери, они никому не верят, - сказала Иваниха. - И память у них крепка: побей его, он это помнит. Через пять лет вспомнит, когда и не ждешь. А у людей память слаба: не помнят они, кто их бьет...
Сильно завечерело, уже пригнали стадо, по улице шли мужики, плыли мимо окон косы, отражая красноватый, заревой свет, в окна заглядывали бабы.
- Ну, надо мне сходить в улицу, - сказала Иваниха. - Ты почто остановился у Мокеева? Это семья несчастливая. Ты, вдругорядь, у меня остановись. Я заезжих люблю.
И провожая меня за ворота, крикнула какой-то бабе:
- Марь, ногу перевязала?
- Ой, матушка, неколи...
- Дура. Не тронь уж, я сама...
После ужина Мокеев, позвав меня на реку ставить верши, дорогой рассказал, что Иваниха еще недавно, лет десять тому назад, занималась обучением парней технике любви.
- Пятак брала, али фунт баранок, - она баранки любит с анисом. Сначала - смеялись над ней, после - привыкли. А она ругалась; дураки, кричит. Это у нее первое дело, дураком ругать. За лошадями, кричит, следите, за коровами следите, скот жалеете, а девок не жалеете? Это, она, пожалуй, верно кричала. Парни - медведи, делу этому у собак, у скотов глазами учатся, а женятся - и начнут девок зря ломать, ничего не умеют. Иной с первого разу жену испортит, а после бьет, - не сладка, не охоча...
Светила луна, в воздухе стоял густой, влажный запах свеже скошенной травы. Старик запнулся за обнаженный корень дерева, выругался крепко, потом призвал бога и, прихрамывая, перескочил к другому рассказу.
- Ее боятся, Иваниху. Почитают. Она, брат, ух, какая. Прямо скажу...
Подумав, он сказал: