«Я отправляюсь в пустыню с г-ном Беньяментой. Там я увижу, можно ли жить вне цивилизации, дышать, существовать, хотеть добра и искренне его творить, а ночью спать и видеть сны. И что же? Теперь я больше ни о чем не хочу думать. Даже о Боге? Нет! Бог будет со мной. Зачем мне о нем думать? Бог пребывает с беспечными».
Иллюстрация Карла Вальзера к «Стихотворениям» Роберта Вальзера
(Берлин: B. Cassirer, 1918)К одной из полок в венецианском кабинете я на какое-то время прикрепил канцелярской кнопкой фотографию писающей девочки. Не думаю, что мне хочется объяснять причины. Я бы и не смог их объяснить – теперь это невозможно, потому что в нашем мире рай и ад находятся в одном и том же месте и разделены лишь мимолетным мгновением – а это мгновение мы не всегда можем распознать. Беньямину было известно, что элементы итогового состояния рассеяны в настоящем в искривленных, смехотворных формах. Но это не причина о них забывать – хотя я иногда и думаю, что, быть может, необязательно их представлять их себе.
Но кое-что мне хочется об этом сказать, пусть даже в виде размышления исторического характера. Мочеиспускание – одна из тех жизненных функций, которые обозначаются презрительным термином «вегетативные» (растения для меня – это форма жизни, во всех смыслах превосходящая нашу: они живут в постоянной мечте, питаясь светом), термином, восходящим к комментаторам Аристотеля (который, напротив, растения ненавидел). Отделение вегетативной жизни от жизни чувствительной и умственной – это операция, на которой зиждется антропологическая машина Запада, со всеми сопутствующими успехами и провалами. Даже если приемы реанимации позволили осуществить на практике это отделение, подвесив человеческое тело в этой бесконечной цезуре, вегетативная жизнь для меня остается неотделимой от жизни отношений, а мочеиспускание – явление того же порядка, что и мышление.
С сентября 1971-го по июнь 1974 года я жил в Париже в квартире на улице Жакоб, 16, рядом с домом, где когда-то обитал Вагнер. Два больших окна выходили в сад, куда иногда приходила американская писательница Натали Барни, которой тогда было уже девяносто лет и которая в начале XX века возмущала Париж своими лесбийскими любовными историями – ей Марина Цветаева адресовала «Письмо к амазонке». Помню, что, когда она умерла в феврале 1972 года, я увидел, как в заброшенном саду пожилая женщина жгла кучу писем и бумаг, которые, должно быть, принадлежали Натали Барни. Но из тех парижских лет самым ярким воспоминанием для меня, безусловно, остается дружба с Клаудио Ругафьори[143]
и Итало Кальвино.Клаудио, возможно, единственный человек, который играл для меня роль наставника, быть может, потому, что только он, казалось, ниоткуда не пришел и никуда не направлялся. Другие места, которые он себе придумал (Индия, Китай), нужны были ему не для того, чтобы там оказаться, а чтобы уничтожить любое возможное место. Материальные обстоятельства его жизни – а они все-таки имелись: он жил на улице Мазарини с женщиной, которая была старше его, – казались совершенно незначительными по отношению к нему, как и его одежда, всегда одинаковая, темного цвета (униформа, как он говорил). Его безграничные познания, напротив, всегда были связаны с жизненной потребностью, как у авторов Grand Jeu[144]
– особенно у Домаля, – с наследием которых он много работал. Руководствуясь этими потребностями, он чувствовал себя комфортно в таких темах, как синология и «Упанишады», Арто и Марсель Мосс, в геометрической латыни Спинозы и в кельтских фантазиях «Плавания святого Брендана». Ему были чужды любые академические потуги: бескрайняя саванна его знаний преодолевалась в шаманическом полете с помощью компаса, который один мой молодой друг, Эмануэле Даттило, позднее сравнивал с «сингулярностями, заставляющими работать память» Гране[145]. «Познание, – писал Гране о Китае, – заключается в коллекционировании сингулярностей, заставляющих работать память», разрозненных и замкнутых в себе образов всеобщего – являясь его частью, они в нем не растворяются и заключают в себе некий символ. Однако их можно представить лишь в совокупности, они не могут существовать совершенно обособленно от прочих сингулярностей, с которыми взаимодействуют. Возможно, сам Клаудио («легендарный Ругафьори», как сказал Итало Кальвино, когда я впервые упомянул при нем это имя) был такого рода коллекцией сингулярностей, заставляющих работать память – он демонстрировал их от случая к случаю с внезапной безотлагательностью, которая всякий раз изумляла его собеседника.Джиневра и Клаудио Ругафьори в Леричи.
Сентябрь 1973. Фотография Джорджо Агамбена