И наконец, были —
Он нас любил, вернее, он нас и любил тоже. Однажды мой дружок из битников и анархистов сказал мне про своего дружка из битников и анархистов, что тот женился на битнице и анархистке, и я поинтересовался, по любви или как. «Да нет, он ее любит, — ответил мой друг. — Он ее любит, как может любить битник и анархист». Б.Б. любил нас, как может любить «холодный, почти ледяной». Это было самое трудное для него, неудобопостигаемое, потому что тут образца, по определению, не может быть. То так, то наоборот: и ласкает — любит, и ссорится, и мучает, и унижается — все любит. И все это надо одно другим быстро сменять, в одной последовательности, в другой. И не ошибиться с дозировкой ни на грамм, с температурой ни на градус, потому что как-то это мгновенно предметом любви улавливается, и пиши пропало. По-видимому, он решил плюнуть на то, в чем ему заведомо не разобраться, и сосредоточиться на исполнимом: оказывать внимание. Ему было трудно, и нам не легче. Никому его внимание было не нужно, обмениваться ему с нами было нечем. Всегда оставалось в запасе посмей ванне над ним — от подтрунивания, питаемого равномерной иронией, до уколов обидных, — но долго ли можно на этом продержаться? Если встречались с ним в компании, то его присутствие добродушно принимали, самого его не принимая в расчет. Если один на один, то твои вопросы к нему довольно быстро глохли, натыкаясь на ожидаемые, высушенные до необходимого соответствия твоим словам и грамматического минимума ответы; начинался твой монолог, который его тем больше устраивал, чем больше ты речи отдавался, и который, собственно говоря, он и считал, нисколько не сомневаясь, вашим общением. По и тут стоило быть начеку, так как едва заметными междометиями он норовил направить твою речь в наиболее интересующее его русло — например, что сказала Ахматовой Раневская про Чуковскую или Бобышев о последнем стихотворении Бродского и что при этом я думаю о Бобышеве; так что когда ты с ним прощался, то вскоре ощущал во рту неприятный вкус, который быстро распространялся в грудь и живот, и ты не мог себе объяснить, зачем говорил то-то и то-то и зачем так много. Он дарил книжку или галстук, приглашал в филармонию, на выставку, и все это было хорошего качества — книжка, концерт, но от всего сразу, не раздумывая, хотелось отказаться, и не затем, чтобы не чувствовать себя обязанным — таким
Он нас любил, и он у нас учился тому, в чем и как это выражается. Он и вообще нам подражал, в стиле поведения, больше чем кому бы то ни было, а из нас больше всех Бродскому — совсем уже некритически, зеркально. Таня Литвинова, сразу после возвращения того из ссылки, зная, что он нуждается в заработке, послала ему в Ленинград ирландскую пьесу, которую московское издательство предложило ей перевести. С месяц от него не было ни звука, а потом позвонил Б. Б., известил, что приехал в Москву, что звонит по поручению Бродского, что придет сегодня «между пятью и семью». Пришел, едва поздоровался, развалился в кресле, сказал, что Бродский на такую ерунду времени тратить не собирается, но что он, Б.Б., пожалуй, взялся бы это «перевалять». Таня (между прочим, лет ей было сорок пять и для Б.Б. звали ее Татьяна Максимовна) видела, что это он таким образом копирует «самого»,