Это действовал приказ, строжайше запрещающий проносить по дорогам продуктов больше, чем «необходимо для дневного пропитания».
У указателя остановился грузовик. На него полезли люди, я тоже, и вот мы помчались по шоссе через Пущу-Водицу, но у меня не было и намека на ощущение радости и мира, которое я здесь когда-то пережил. Бор продолжали рубить, зияли поляны, навстречу проносились грузовики с прицепами, везя ровные, как стрелы, бревна.
В селе Петривци стояли немцы. На полях работали люди. Лес у Ирпеня тоже рубили, вдоль шоссе лежали горы готовых к отправке бревен.
На речке Ирпене у Демидова пленные строили мост. Они были вывалянные в грязи, с обмотанными тряпьем ногами, а часть – босая; одни долбили еще не отогревшуюся землю, другие подавали балки, стоя по грудь в ледяной воде. На обоих берегах на вышках сидели пулеметчики и стояли патрули с собаками.
В Дымере немец-шофер собрал со всех по пятьдесят рублей и поехал куда-то дальше, а я направился в поле.
Оно было не убрано с прошлого года, тянулись ряды бугорков невыкопанной картошки, полегли и сгнили хлеба. А в городе в это время был такой голод.
Всё перепуталось на земле.
Мать долго наблюдала, как я худею и паршивею. В поликлинике наладили рентгеноаппарат, которым проверяли едущих в Германию. Мать добилась, чтобы меня посмотрели, и у меня обнаружили признаки начинающегося туберкулеза.
Тогда мать кинулась на базар и стала просить знакомых крестьян, чтобы взяли меня в село на поправку. За кое-какое барахло меня приняла одна добрая женщина по фамилии Гончаренко из деревни Рыкунь. Так я снова попал в село.
Я сам перепугался. Туберкулез при нацизме – это смерть. Мне совсем не хотелось умирать.
Мне хотелось всё это пережить и жить долго, до самой глубокой старости,
Гончаренко приняла меня хорошо, выставила кувшин молока, блюдце мёду, теплый хлеб из печи, и я наелся так, что уже не лезло в меня, – а ощущение жадного голода во рту не проходило.
Она задумчиво смотрела, подперев щеку рукою, как я хватаю куски и давлюсь, и рассказывала, что в селе дело плохо: установили неслыханные налоги, грозятся повальной реквизицией. Велели согнать на плац коров и коней для ветеринарного осмотра, а вместо того половину, самых лучших, реквизировали. Такой осмотр.
– Ой, шо було, шо було! – поморщилась она. – Бабы голосили, на землю падалы, за коров чеплялысь…
Ее корову не взяли, но выдали книжку сдачи молока, и каждый день она носит бутыль в «молочарню», там делают отметку. Немец-управляющий разъезжает с полицаем в пролетке, ни с кем не разговаривает, кроме старосты. В сельсовете – полиция. Всех молодых переписали для Германии, и ее дочку Шуру, восемнадцати лет. А сын Вася еще мал, четырнадцати нет.
Конечно, с Васей мы сразу нашли общий язык, он показал минные хвостики, куски взрывчатки – тола, гнездо аиста,
– То нема чого байдыкувать, – сказала Гончаренко. – Берить торбы на щавель до борщу.
Дикий щавель пробивался уже на полях пышными пучками. Мы щипали сочные листья, и я не удерживался, клал в рот, и было вкусно, кисло, так что холодок шел по спине. Пленные Дарницы бы мне позавидовали.
Повсюду валялись желтые, как голландский сыр, куски тола, который разлетелся после взрыва склада боеприпасов. Щавель для борща мы клали в торбы, а тол для души – за пазухи.
Набрав количество, достаточное, по нашему мнению, для некоторых изменений в этом мире, мы развели костер, набили толом консервную банку, вставили динамитный запал и швырнули банку в костер. Она там полежала, потом шарахнул такой взрыв, что уши заложило, а от костра осталась серая ямка. Осмотрев произведенные разрушения, мы удалились с чувством выполненного долга.