Читаем Бабушка полностью

И хлопнула дверью, уходя в свой кабинет.

Вечером, по дороге домой, я рассказал про этот случай бабушке, сказал, что Елена Степановна злая, а дядю Федю жалко.

— У ней мужа на войне убили, они только-только поженились перед войной, Сашик, — вздохнула бабушка. — Ее тоже ведь жалко.

Мне было не жалко заведующую — ее мужа убили давно, когда меня еще на свете не было, а дядя Федя — вот он, с нами здесь.

Утром на другой день случилось невероятное.

— Сашуль, а давай завтра Иру Иванову с бабушкой к себе в гости позовем? А? — спросила бабушка на подходе к детсаду. — Праздник большой, как хорошо будет! Я конфет вам куплю, яйца крашеные доедим, заварю настоящий чай. Индейский, со слоном.

Я обомлел, я оторопел, я не верил своим ушам, и мне сделалось радостно широкой-широкой радостью… Но ведь и страшно одновременно: как это? Ира Иванова в нашей скрипучей избе, в моей «хромой» детской комнатке! Я не представлял себе этого, просто не мог представить. Вот сестренку мою Катю — да, представлял, и даже очень легко, ведь я привык ее видеть за нашим общим столиком, и даже теперь, оставшись один, часто воображал, как она сидит рядышком на своей табуреточке. Эти табуреточки — мне и Кате — сколотил папа и покрыл их лаком.

«Моя» табуреточка жива до сих пор…

— Так позовем девочку Иру с бабушкой, Санёга?

— Давай, — душно выдавил я из себя.

А оказалось, что моя бабушка и бабушка Ивановой уже обо всем договорились, и теперь, встретившись поутру в детском саду, они только еще раз повторяли меж собой: «После церкви, хорошо?» — «Да, после церкви, только я со службы за Ирочкой зайду».

— Ты теперь ухажер, веди себя прилично, — сказала мне бабушка на прощанье, оставляя меня в детсаду.

Весь день я старался вести себя с Ивановой прилично, чтобы она не передумала завтра идти к нам в гости с бабушкой. Что-то подсказывало мне, что решающее слово в их семье — именно за Ивановой, а вовсе не за бабушкой ее… Я весь день ни разу не попросил Иванову уступить мне качели, не называл ее дурой, не клялся во что бы то ни стало сидеть в школе за одной партой.

Только перед тихим часом, когда мы укладывались на соседние кроватки, я не удержался и выпалил:

— А хорошо было бы жить нам всем вместе — я, ты и наши бабушки! У нас дом большой.

Иванова фыркнула, но, по-моему, тоже стала обдумывать такое совместное будущее. Я ликовал, я прыгал после тихого часа гигантскими шагами на футбольной площадке.

Помню, как забирала меня бабушка, как мы шли вчетвером до развилки перед поворотом на Курлы-Мурлы, где мы разошлись по разным улицам, как мы с Ивановой потом несколько раз оборачивались и кричали друг другу слова, услышанные от взрослых:

— Пока! До завтра!

А еще Иванова зачем-то крикнула — это уж совсем напоследок:

— Пиши!

Тоже из кино какого-то про взрослую любовь… Было очень здорово услыхать это недетское «пиши»: значит, Иванова дает мне понять, что это у нее надолго, навсегда, мы будем вместе, когда вырастем!

Мы с бабушкой завернули в магазин «Бугорок» («чтоб люди не видали, Санёга»), и бабушка, озираясь по сторонам в пыльном, без окон, помещении, попросила у продавщицы бутылку водки, самой дешевой.

— Три двенадцать, — сонно бросила дородная, размалеванная продавщица, избалованная знаками внимания со стороны шоферов.

— Это что же, за два девяносто семь нету, что ли? — спросила бабушка несмело.

— Весь выпили «сучок» на Пасху, мужики говорят, нигде в городе его нету, теперь только к первому мая привезут.

И длинно зевнула.

— За три двенадцать брать будете?

— Беру, беру…

Продавщица равнодушно стукнула бутылку о дощатый прилавок, кинула деньги в ящик. Больше в затхлом кирпичном магазине, к вящему бабушкиному удовольствию, никого не было — шофера с последнего рейса еще не подоспели.

А я все стоял, неподвижно уставясь в пол посреди магазина — дощатый гладкий пол… Значит, вот тут она и лежала, когда ее затаптывали насмерть из-за киселя, та старушка маленькая.

— Ты чего, Санёга? Пошли, — торопила меня бабушка.

— Она здесь умерла, бабушка? — проговорил я не своим голосом.

— Кто? Про кого ты? — обеспокоилась бабушка, а потом, видимо, вспомнила, поняла:

— Будь уж дурюй-то

маяться, встал как истукан и стоит! Пошли, нечего тут…

Продавщица с любопытством смотрела на меня, словно очнувшись от своих мечтаний.

По дороге бабушка сказала виновато, словно извиняясь за какой-то нехороший поступок:

— Не переживай из-за чужой старухи, она отмучилась на этом свете. Ей теперь хорошо. Эх, Санёга… Все там будем.

— А почему их всех в тюрьму не посадили?

— Кого?

— Всех людей, которые старуху затоптали.

— Ты очумел, что ли? Это же народ. Разве народ сажают?

— Им ничего не будет?

Бабушка только отмахнулась.

А я непреложно чувствовал, что никто из тех, кто был в «Бугорке» во время давки из-за крахмала, не переживает смерть старухи, не мучается тоской вины. Никто ни о чем не жалеет. Потому что людей было много, а не двое-трое, тем более — не один. Когда много людей — это народ. Народ всегда знает, что он ни в чем не виноват.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже