В овраге, в тесном ущельице, сторонясь поваров и не приближаясь к страже, четверо писцов, понуро стоя или присев на корточки, ничем не занятые, не зная, чем бы заняться, обменивались чаще вздохами или взглядами, чем словами. Вдруг суетливо оправляли халаты, оглаживали бороды, отряхивали колени и локти: никто отсюда не видел Повелителя, но каждый, чем бы ни был занят, внимал малейшему шороху оттуда, куда поднималась похожая на окаменевший ручеёк узенькая тропинка, где вонзалась в небосвод, обозначая местопребывание Повелителя, тёмная струйка дыма. Одна только эта горсточка людей знала, что не на царственном холме, не в ханской высокой палатке, а в этом неприметном затулье есть он сам.
Четверо писцов, давно сжившиеся друг с другом, прошедшие бок о бок многие походы, то запахивали свои тесные тёмные халаты, то откидывали щекотавший шею конец пышной белой чалмы, то — в который уже раз рассматривали друг у друга письменные наборы, у каждого разные, бережно хранимые каждым. У одного старинный булгарский медный пенал свисал с пояса на короткой серебряной цепочке. И на такой же цепочке свисала медная чернильница, русская, с изображением единорога, борющегося со львом. У другого за пояс заткнут пенал, длинный, как ножны кинжала, жёлтой меди, арабский, с шестигранной чернильницей, припаянной на конце, где надо б было быть рукоятке. Третий вынимал из-за пазухи, оглядывал и снова засовывал за пазуху укрытый полосатым шёлковым чехлом деревянный иранский пенал, пестро расписанный зелёными и золотыми узорами, обрамлявшими длиннобровых розовых красавиц в прозрачных шальварах. Четвёртый писец, длиннолицый, густобородый бухарец, неразговорчивый и нелюдимый, скатанную тонкой трубочкой лощёную бумагу хранил в завитках чалмы, откуда она гордо торчала, а круглую глиняную чернильницу и свежезачиненные тростинки завёртывал в лоскуток, бережно закатав его в складки кушака, отчего кушак на животе вздувался, вызывая грубые шутки и усмешки. Но бухарец Саид Ахмад Бахши пренебрегал этими намёками и знал своё дело.
Все они собрались сюда в овраг служить и повиноваться — слуги, укрывавшие от тёплого ветра бурдюк с кумысом, единственный, первый в эту раннюю пору весны; повара, то разгребавшие, то сгребавшие жар под котлом, чтоб не остыла, но и не перестояла похлёбка, уже готовая; гонцы в подбитых серыми степными лисами халатах, разлёгшиеся с плётками в руках прямо на сырой, свежей земле, пахнувшей разоспавшимся телом, но готовые тотчас вскочить и, хлеща коней, мчаться по любой из дорог вселенной, едва Повелитель даст знак; воины охраны, неподвижно, хищно следившие за каждым.
Но Повелитель не торопился.
Желание побыть одному не проходило.
Следя за полётом бабочки, неведомо почему явившейся на свет столь преждевременно, когда и весна едва лишь начиналась и утро ещё не разгорелось, Тимур вдруг потерял её и пошёл к тому месту, где она только что сверкала, где вдруг сразу исчезла. Его зоркий взгляд нигде не мог её сыскать — ни на земле между прошлогодним сухим быльём, ни на бурых корявых стеблях. Как тут густо теснились эти иссохшие прошлогодние стебли, царапая голенища сапог…
Вспугнутая его шагами, она вдруг взлетела из-под самых его ног. От неожиданности он замер, и, успокоенная, она вновь тут же исчезла.
Он пошёл осторожно. Не взлетая, она на мгновенье раскрыла крылышки и тут же опять исчезла. Остался лишь бурый листок на буром стебле. Но стебель полынный, а листок вишнёвый. И он совсем было подошёл к этому листку, но, когда покачнулся, ступив больной ногой, листок вновь стал бабочкой. Тревожно вспорхнув, она умчалась лёгким полётом вдаль.
Тимур задумчиво пошёл назад к юрте. За сапоги и за полы халата цеплялась густая, непролазная, мёртвая трава минувшего лета, а может быть, многих минувших лет. Он остановился над этой травой, подумал о чём-то и проговорил:
— То-то!..
Почесал щёку.
Огляделся вокруг. Увидел разрумянившееся небо, иссиня-голубые горы и хлопнул в ладоши.
Как из-под земли, из оврага явились стражи.
В овраге все ожили, зашевелились. Наверх по тропе торопливо, припадая на отсиженную ногу, кинулся сотник караула.
Тимур стоял возле юрты у запахнутого входа и смотрел куда-то далеко, в сторону снежных гор.
По знаку сотника воины подняли свисавший на дверь косяк войлока и, скатав его свитком, стянули ремешками над резной двустворчатой дверцей. Толкнув створки, слуги шмыгнули внутрь юрты свернуть постель, прибраться, приглушить очаг, врытый в землю, расстелить скатерть.
Душный, пропахший дымом и кошмами воздух вытекал наружу.
Из оврага высунулся повар. Странно под стёганым колпаком выглядела его голова, словно у него и не было тела. Он поглядывал деловито, безбоязненно — близилось его время, он ждал зова.
Стая каких-то бойких птиц опустилась неподалёку, засуетилась, застрекотала, то взмывая, то, приземлившись, шныряя в чащобе нетоптаных сухостойных трав.