Кара-Юсуф отдарил тем, что уцелело в его беженском хозяйстве. И, совсем уже попрощавшись, запахивая халат, учуял под ладонью Тимурову пайцзу.
— А вот! — доставая пайцзу, улыбнулся Кара-Юсуф. — Вам, отец, она понадобится. На выход через караулы завоевателя.
— Экая бляшка! Возьму на память, но завоевателя сюда не жду.
Они расстались в то раннее утро, и туркмены, следуя за беком на золотом коне, ушли из Дамаска, путём на Бурсу. И над всей их дорогой сияли погожие дни.
6
Перед Худайдадой ковёр развернули, и к соотечественникам оттуда вывалился Султан-Хусейн, со связанными руками, с расплётшейся косой на макушке, и остервенело оглядел окружающих.
Окружающим было весело глядеть на такой переход от восседания на троне к возлежанию на пыльном ковре. Худайдада заботливо предложил:
— Оделся бы.
Кроме ночной рубахи, на царевиче не нашлось ничего. Дамаскины вслед за ним принесли всю одежду, вчера облачавшую дамасского правителя, его арабскую одежду. Другой здесь не оказалось, и Худайдада не предложил ему из своих запасов.
Так, в длинной голобии, накрывшись розовым бурнусом, он послушно забрался в седло, и его повезли к дедушке.
За эти дни достроили дворец Тимуру. Достроили и дом Худайдаде. Вокруг нового города станом стояли войска.
Задолго до того, как показались валы, окружавшие стан, везде виднелись многочисленные табуны, пасшиеся под надёжным присмотрим на обширных выпасах. Лошади из охраны Худайдады звонко, с игрой в голосах перекликались с лошадьми из табунов, и это ржание наполняло всю дорогу, пока посольство добиралось до нового дворца.
Султан-Хусейн и просил, и требовал у Худайдады какую-нибудь, воинскую ли, простую ли, самаркандскую одежду, но старик, сокрушённо кивая головой, всю дорогу отнекивался:
— Не взыщи, царевич. Нету. По старости лет не смекнул взять. Откуда было мне знать, что свою одёжу ты скинешь. То мне и на ум не пришло. В другой раз как скинешь, так я тебе на смену прихвачу другую. А нынче не смекнул.
Так и ехал в арабском наряде, как белый грач среди чёрной стаи, в розовом бурнусе и под бурнусом тоже весь в арабском шёлку, то неистовствуя, то смиряясь, Султан-Хусейн. Монгольская коса, спускаясь с макушки, одна напоминала, из какой стаи выдался сей грач.
Таким Худайдада поставил внука перед дедом.
Поставил и, ни слова не сказав, отошёл в сторону.
Но Тимур, оглядев внука, подозвал Худайдаду:
— Вынь-ка нож.
— Вот он, амир, нож.
— Не идёт коса к такому убранству.
— Как повелишь, амир.
— Срежь с него косу.
Таким бесчестьем карали предателей, отторгая их от воинского братства.
Султан-Хусейн заскрежетал зубами, склоняя голову перед Худайдадой.
Ловко, одним махом, как мог бы срезать и голову, Худайдада срезал толстую косу с царевича.
Держа её в левой руке, Худайдада задумался.
— Куда её деть?
Тимур кивнул:
— Кинь за дверь. Кому она нужна без головы?
Худайдада с сожалением посмотрел на недавнюю воинскую красу.
Тимур повторил:
— Косу брось, а насчёт его самого соберём совет.
Султан-Хусейна отвели в юрту, где он увидел другого царевича, Искандера, доставленного из Самарканда в Карабах в караване Мухаммед-Султана и потом перевезённого в стан к дедушке. Искандера Тимур ещё не допустил к себе.
Оба долго сидели в темноте, не зная, о чём заговорить, и медля при свете взглянуть брат на брата.
Наконец слуги, не испрашивая соизволенья, сами внесли светильник и простую будничную еду.
Искандер сказал:
— Видно, ленивы брадобреи в Дамаске — голову брили, а щетину от косы оставили.
— Подумал бы, крепко ли держится твоя коса.
Больше за весь вечер они ничего не сказали, с тем и легли спать.
Ещё затемно, чтобы с Повелителем отстоять первую молитву, малый совет собрался перед дверью Тимура.
Хмуро поглядывали барласы, уставшие за ночь и ожидавшие смены. Серебряным клювом чистил ржавые крылья беркут, привязанный к шесту. Близилось то смутное мгновенье, когда ночь переходит в утро и молитвой надлежит встретить его начало.
Однорукий Тимур не мог охотиться с беркутом, но давно, когда была цела другая рука, он любил эту охоту, стремительный гон с птицей на рукавичке, ловко направляя коня наперерез убегающей лисе или корсаку. С тех пор за ним возили беркутов или соколов, и часы одиночества он подчас коротал возле той или другой птицы. Ему порой казалось, что птица понимает его лучше, чем люди, спрашивал её молча, стесняясь стражи, всегда находящейся где-то неподалёку.
Тимур вышел. Кадий прошёл вперёд. Помолились.
В мареве разгорающегося утра все сели в неизменном порядке, как следовало сидеть на совете, будь он большим ли, малым ли.
Не в первый раз приходилось Тимуру спрашивать соратников о проступках своих наследников. То о сыне, о Мираншахе, то теперь о внуках, Искандере и Султан-Хусейне.