Позади осталась земля, видевшая расправу деда над внуками, но вышло, что не их растерзал он своей расправой, а самого себя. Опять предстала пред ним эта тягость: дума о будущем своей державы, необозримой, во имя которой битва за битвой, захват за захватом провёл он бесчисленные полчища для утверждения во вселенной своей власти, своей воли, навечного могущества. Так скаред складывает в необъятный сундук золотые динары вперемежку с позеленелой медью фельсов, серебряные дирхемы, пенящиеся кружевными надписями арабских молитв, и крепкое, из-под удара молотка, плотное серебро чагатайских динаров с тамгой, похожей на ключ от сундука. Как разноликие деньги всемирного базара, золото, серебро, медь, жёлтая бронза, катились мимо по его дремоте разноликие мысли, как деньги в тот необъятный сундук, для него одного, для одного него, то откатываясь одна от другой, то сталкиваясь, сбивая друг друга, прежде чем пропасть, скатиться в дремотную неразбериху. Всё, что сделано, всё, что и ныне делается, всё это для себя, всё это для необъятного сундука своей державы, для своего рода, а главное для своей семьи. Но кто завладеет всем? Есть ли такой, кто и впредь бережливо, неторопливо, динар за динаром, голубоватый дирхем вслед за чёрным фельсом, добычу за добычей, страну за страной будет накапливать в том сундуке из века в век, во веки веков?
Оттого досада то оседала, то снова бурлила, клокотала, подступала к горлу, что своими жадными степными зоркими глазами он не мог не приметить трещины не только на стенах халебской цитадели, похожей на сундук, но и на самом сундуке своего государства. Трещины на домашнем сундуке можно оковать железом, покрыть скобами, но своё могущество чем скрепишь, когда родные внуки извилисто, как короеды, протачивают себе ходы в стенках, не скрепляя, а истачивая великий благодатный сундук — государство.
Оттого так беспощаден он был с внуками.
И теперь, даже когда досада оседала, сердце не остывало, кровь не утихала, сна не было, а только дремота, сквозь которую, поблескивая, как деньги, катились, катились, откатывались, выскальзывая куда-то в забвенье, неудержимые мысли.
Но одна мысль не ускользала, то возвращалась, то вилась, как прозрачный дым, не заслоняя сознания. Вдруг он внезапно откидывался, как от удара холодного клинка, когда вспыхивала перед самыми глазами жестокая ясность: нет никого, кто взял бы из его чёрной, истёртой поводьями ладони в свою крепкую молодую ладонь этот повод, направляющий коня от победы к победе. Никого нет.
— Нет такой ладони!
А он всегда торопился и нынче торопится вперёд к новым завоеваниям, уверенный в будущих победах ещё более, чем бывал уверен перед прежними победами. Но кто продолжит этот непреклонный добычливый вечный поход?
Кто продолжит, когда сам он сползёт с седла?
Он любил спать в седле на ходу коня в походе, и спал крепко! Но после Халеба не затихала тоска, ноющая, словно разболелось сердце.
Он похудел, потемнел, хотя скулы, покрытые письменами морщин, молодили его смуглым, золотистым, как патина, загаром.
Он не рассеялся и в Хамме, где остановилось войско, чтобы дать отдых коням, не ликовал, взяв Хомс, который противился не столько воинской силой, сколько крутизной стен, поставленных на вершинах гор. Не порадовался, когда там, на берегу молчаливого озера, ему устроили праздничный привал, полный древнейших сирийских песен, и на виду у гостей рыбаки, стоя в длинных чёрных лодках, бросали из сетей трепетную рыбу, мерцавшую сиреневыми блестками под вечереющим небом, и на берегу пекли её в медных котлах, где кипело зеленоватое оливковое масло.
Соратники, радуясь такой лакомой рыбе, хватали с глиняных блюд розовые, покрытые кипящей пенкой и хрустящей корочкой ломти. А Тимур, положив перед собой ломоть этой рыбы, некогда считавшейся священной, отделял обструганной палочкой мякоть от белых костей, но в рот ничего не брал.
Может быть, впервые в жизни ему наскучил поход, утомила дорога, захотелось съехать с большой дороги на узенькую тропу и ехать одному, пригибаясь под ветвями садов, поникших из-за глиняных стен над мирной дорогой отрочества, как, бывало, далеко в Кеше.
Войска отдыхали в стороне от озера. Там тоже горели костры и что-то пеклось и варилось. Оттуда достигало сюда привычное зловоние — пахло лошадьми, потными людьми, гнильём, едким дымом, — что сопутствовало каждому походу, как и гул голосов, где каждый, беседуя, силился перекричать собеседника, ибо отдельные голоса глохли в общем гуле, пропадали, как брызги в песке.
Он подумал, не станет ли светлее на душе, если хотя бы ненадолго отвернуться от такой повседневной жизни.
В Сивасе, глядя на рвы, заваленные по его указу многими тысячами обречённых пленников, ещё стонавших, хрипевших, шевелившихся, Тимур, захмелев, перед всеми соратниками крикнул своему коню, которого уводили на водопой:
— Э, конь! Пока пей эту мутную воду. Скоро я напою тебя морской водой!