Оська показал мои каракули отцу. Михаил Лазаревич подозвал меня и сказал, трогая пальцем седые усы:
— Ты сочинил неплохо. Есть чувство стиля. Но ты должен знать, что у Гомера — прикрепленные эпитеты. Ахилл и Аякс — быстроногие, Гектор — шлемоблещущий. А тучегонитель — только Зевс. И никто больше. Ты понял?
Я понял. И, так сказать, прикрепил эпитеты: Оську стал называть «крутовыйный Иосиф», а Райку — «румяноланитой девой». Они были близнецами, правда, Оська уверял, что старше Райки на семнадцать минут, а Райка возражала, говорила: «Трепись!»
Райка, и верно, имела на полных щечках румянец, ей это ужасно не нравилось, она вообще была полна противоречий. Училась в музшколе на фортепьянах, но вдруг объявила, что ей это надоело. Мама, Розалия Абрамовна, всполошилась: как так, у тебя способности, абсолютный слух! (В еврейских семьях принято, чтобы дети непременно учились музыке.) «Буду учиться на флейте!» — заявила капризная Райка.
Я сочинил:
Райка засмеялась, когда я продекламировал свое сочинение, потом насупилась и потребовала, чтобы я перестал называть ее глупым словом «румяноланитая». Но я все же иногда называл, дразнил. Она, вспыльчивая, накидывалась на меня, размахивая кулачками и крича: «А ты дурак!»
Не знаю, как к музыке, а вот к шахматам у Райки точно были способности. В старших классах она вдруг стала здорово играть. Обыгрывала не только Оську и меня, но и сильных ребят из других классов, и в межшкольных турнирах брала призовые места. Это странно. Женщины в шахматы играют хуже мужчин. Если не считать Веру Менчик, конечно.
Вы, наверное, заметили: только я подступлюсь к описанию главного события нашей довоенной семейной жизни, как отвлекаюсь… ухожу в сторону…
Трудно мне дается этот сюжет.
Ладно, приступаю скрепя сердце.
У нас была хорошая семья. Мама заведовала детской библиотекой, вечно бывала озабочена устройством литературных вечеров, приглашала поэтов, пишущих для детей, — ну и все такое.
Отец часто работал дома. В редакции, говаривал он, трудно сосредоточиться, много трепотни. Свои очерки он писал дома — тут никто ему не мешал.
Я приходил из школы, отец отвлекался от писанины, спрашивал: «Ну, сколько двоек сегодня притащил?». «Девятнадцать», — отвечал я и шел мыть руки. Мы с отцом доставали с широкого заоконного карниза кастрюли с едой, приготовленной мамой (холодильников в те поры́ еще не было), и обедали, перебрасываясь шуточками. Потом я убегал в яхт-клуб или в школу на волейбольную тренировку, отец же возвращался к сочинительству.
А вечером, когда вся семья собиралась, по выражению отца, за пиршественным столом, наступало прекрасное время. Обсуждали дневные происшествия, мама жаловалась на дуру-методистку, дед вспоминал что-либо из событий давних времен.
— Вот ты закурил любимый «Казбек», Лева, — говорил дед, отпивая чай из стакана, сидящего в старинном серебряном подстаканнике. — А знаешь ли ты, как трудно начиналось курение табака в России? При царе Алексее Михайловиче оно было строго запрещено. Если кто попадался курящим в первый раз, то получал шестьдесят ударов палкой по пяткам. Попадешься второй раз — отрежут нос или ухо.
— Ничего себе! — Отец засмеялся и стряхнул пепел с папиросы мимо пепельницы. — Хорошо, что мы не в семнадцатом веке живем.
— Да, — сказал дед. — А в восемнадцатом Россия задымила. Петр велел курить табак, на ассамблеях в Питербурхе дым стоял коромыслом.
Мама спросила:
— А если баба курила, ее что — тоже палкой по пяткам?
— Не думаю, — ответил дед. — Хотя кто их знает…
— Есть наглые бабы, которых надо колотить по пяткам ежедневно.
— Ну зачем так безжалостно?
— Затем, что не только курят, но и лезут к женатым мужчинам, — сказала мама, метнув в отца быстрый взгляд.
Ее огромные голубые глаза темнели, когда мама чем-то бывала недовольна. И тонкий ее голос как бы терял звучность, в нем появлялось нечто… не знаю… что-то сварливое…
Уж не помню, в тот ли вечер или в другой я, вычистив зубы, проходил через комнату родителей в свою (то есть в кабинет деда, где я спал на старой кушетке) и услышал, как мама бросила отцу странную фразу: «И вообще закрой свой курятник!» Должно быть, у них происходил острый разговор, суть которого («курятник!») я понял позже, когда события разыгрались в полную силу.