— Пойдем, Павлик, а ты, Илья, оставайся, — говорит он, глубоко затягиваясь.
Никола и Павлик возвращаются к рыбакам.
— Народ цыганский пожалейте, товарищи начальники! — приложив руки к груди, произносит Никола. — Зачем вам худые цыганки?
— Они воровки и вшивые! — говорит Павлик, скаля зубы.
Анка возмущается:
— Врет, врет, он сам вшивый! — кричит она.
Но мать уводит Анку в лабаз к чанам, наполненным серебряной рыбой.
А Никола подходит к седому рыбаку и протягивает ему старинные карманные часы.
— Бери, бери, только народ пожалей цыганский… Заведующий лабазом берет часы, разглядывает их и говорит:
— Отстали.
— Немного, совсем немного! — заверяет Никола.
— На сорок четыре года отстали твои часы. Забери их, старый! — сердито произносит рыбак и хмурится.
Никола, взяв часы, возвращается к подводе.
— Пошла! — диким голосом орет он на лошаденку.
Подвода трогается.
Первым за ней идет Илья. Идет длинными, медленными шагами.
Пыль… Пыль…
Дед Никола курит на ходу трубку и тоскливо глядит на дорогу.
Не впервые он идет по ней. Когда-то проходили здесь многолюдные цыганские таборы, шли — земля дрожала. Шли с песней. Шли с пляской. Все пьяные.
А теперь? Изменяют цыгане своей цыганской жизни. Кто оседает на земле, кто трудится на заводах, а кто даже учится в школе… Зажирело цыганское племя!..
— Тьфу! — плюет старый цыган с досадой.
— Это на нас, Никола? — интересуется Павлик.
— На кого же? На вас, скверные вы цыгане, тухлые!
Но Павлик не обижается. Признаться, у него самого есть тайные мысли — сделаться киномехаником где-нибудь при Дворце культуры. Он даже завидует Марии и маленькой Анке. Похоже, что жизнь там, на море, даст им счастье…
Молча тяжело шагает Илья, отравленный злобой.
Дед Никола не выпускает изо рта трубку, что-то бормочет, порой ему чудится впереди топот бешено летящих коней, но он знает — это балует степь, дразнит старого Николу…
Не унывает по-прежнему один Павлик. Он вспоминает о часах Николы, и ему становится смешно.
— Ха, на целых сорок четыре года!..
Разозлившись, Никола ударяет Павлика кулаком в грудь. Но тот и на этот раз не обижается. Он не имеет права поднять руку на старика. Никола, по всем признакам, скоро умрет где-нибудь на дороге.
А подвода все жалобнее скрипит своими четырьмя колесами. Жара. Пыль. Степь.
«Бандера роха»
После долгих лет плавания на судах торгового флота боцман Матвей Корнеевич Прохоров возвратился в Одессу с приемышем Энкарнансион, Энкой, — маленькой черноглазой испанкой.
По-русски она говорила гортанно, быстро, то взмахивала руками, словно старалась удержаться на гребне высокой волны, то прерывала разговор смехом.
Смех от зари до зари звенел в доме на Приморской. Но к вечеру, когда склянки в порту отбивали четыре двойных удара, во дворе раздавался голос Матвея Корнеевича:
— Утихни там, Энка! Спать! Живо наверх!
— Да, да, миа капитан папа, я сейчас, я быстро! — тараторила в ответ девочка и стремглав взлетала наверх по скрипучим старым ступенькам.
Дом, в котором они поселились, стоял на стыке двух гаваней — Угольной и Арбузной. Желтый, обветренный, каждым своим углом похожий на нос корабля, он с первых же дней понравился девочке. Ей нравилась близость моря. В самый разгар увлекательной игры в «классы», где нужно кружиться и прыгать на одной ноге, как цирковая плясунья, она бросала подруг и с дворовыми мальчишками шла в гавань.
Вместе с ними она плыла навстречу парусникам, груженным херсонскими арбузами.
Старый моряк запрещал девочке проделывать это, обещал поколотить, даже грозил оставить одну, а самому вновь отправиться в море.
— Нет, нет, ты меня не бросишь! — пряча в глазах лукавые искорки, возражала девочка.
— Ты можешь утонуть. Ты, Энка, еще маленькая.
— Нет, море меня любит.
— В бухте водятся спруты, и щупальца у них толще мачты.
Матвей Корнеевич принимался рассказывать страшные матросские сказки о скумбрийном царе Селигарде, о Зеленушке, о Тендровском скате, насылающем на людей желтую когтистую зыбь…
Но вода в море была тихая и светилась приветливой синевой. Она до самого дна была полна солнца, и Энкарнансион весело и громко смеялась.
Приближалась осень. Старый моряк с беспокойством поглядывал на девочку. Как перенесет стужу юная валенсийка?
Ветви деревьев медленно роняли листву. Над городом, гаванью, морем стояла прозрачная, янтарная тишина, какая бывает лишь в последние дни осени.
Холодные ветры налетели сразу. Город изменился. Загудели долгие косые дожди, и все сделалось неприглядно серым.
Испанка притихла.
Жалась к огню, напевая грустную песенку о Хоселито-дождинке.
В одну из ночей, когда, заглушая рокот портовых кранов, бесновался норд-остовый ветер, Матвей Корнеевич, поднявшись, осторожно снял открытки с видами Валенсии, висевшие над кроватью девочки.
Но, проснувшись утром, маленькая испанка рассердилась:
— О, миа капитан папа, кто взял мою Валенсию?
Матвею Корнеевичу пришлось вновь прибить к стене виды Валенсии.
— Больше не прячь! — Она указала рукой на сердце: — Валенсия — здесь. И Одесса тоже здесь, миа капитан папа…