Баудолино остановился. Он помолчал, упершись взглядом в потолок, чтобы Никита не видел глаз. — Это был уродик, — потом сказал он. — Как те, которых мы предполагали найти в земле Иоанна. Какие-то щелки вместо глаз, тощая грудка, от плеч отходило что-то вроде спрутовых щупалец. А ноги и живот были покрыты белой шерсткой. Как у барашка. Я, в общем, не смог смотреть на него. Я дал разрешение хоронить. Но даже и не знал, годится ли вызывать к нему священника. Я вышел из города и целую ночь блуждал по Фраскете. Я говорил себе, что всю предыдущую жизнь протратил на то, чтобы воображать несуществующих чудищ, созданья иных миров, они казались мне дивными дивами, в своей непохожести на все свидетельствовавшими бесконечные возможности Творца. Но потом, когда Творец побудил меня создать то, что создают все остальные люди, я породил не диво, а ужасное уродство. Мой сын был воплощенная ложь природы. Прав был тогда Оттон, десятикратно прав, когда говорил, что я лжец! И я жил как лжец, и мое семя дало ложный плод. Мертвый ложный плод. И тогда я осознал, что…
— Что, — сказал Никита, — тебе надо переменить жизнь…
— Наоборот, Никита. Я решил, что если в том моя судьба, бессмысленно стараться стать как все. Что надо посвятить себя лжи. Как передать, что там сквозило у меня в голове? Я думал: прежде, изобретая, я выдумывал неправды, но они становились правдами. Явил миру святого Баудолина. Сочинил сен-викторскую библиотеку. Пустил Волхвоцарей гулять по свету. Спас родной город, раскормив тощую корову. Если ныне доктора учат в Болонье, это в частности моя заслуга. В Риме поместил те mirabilia, которые римлянам до меня и не снились. По вранью Гугона Габальского создал царство, краше которого не бывало. Не говоря уж, что влюбился в призрак, что заставил призрак написать множество писем, которые вовсе не были писаны, однако кружили голову всем читавшим, даже той, кто их не написала… а ведь была не кем-нибудь, императрицей! Но в тот редкий раз, когда я вздумал создать нечто настоящее, вдобавок от женщины, искренней которой было не найти, все сорвалось. Я произвел такое, чему никто бы не поверил, чему никто бы не желал существовать. Так лучше удалиться в мир дивных вымыслов, уж там-то я сам смогу решать, до какой степени эти вымыслы дивны.
19
Баудолино переименовывает свой город
— Бедный Баудолино, — сказал Никита. Приготовления к отъезду шли своим ходом. — Лишиться и жены и сына в таком цветущем возрасте. А мне-то! И мне-то назавтра угрожает та же участь: лишиться плоти чресл моих и возлюбленной супруги! Злодейством, может, кого-то из этих варваров! Константинополь! Столица! Царица городов, ковчег высочайший Господен, хвала и слава правителей, отрада чужестранцев, императрица империй, песнь песней, светлость светлостей, редчайшее собрание наиредчайших зрелищ! Что станется с нами, покидающими тебя, нагими, какими вышли из материной утробы? Когда увидим тебя снова не в нынешнем обличий? Не сею юдолью плача, попираемой полчищами?
— Не надо, сударь Никита, — сказал ему Баудолино. — Ты лучше вспомни, что, поди, в последний раз можешь отведать эти дивные брашна, достойные Апиция. Что там за шарики из мяса, источающие все ароматы ваших рынков?
— Кефтедес. А запахи в основном от циннамона, ну и немножко от мяты, — объяснил ему Никита, уже утешась. — Смотри. По случаю последней трапезы я сумел достать анисовку. Пей поскорее, пока она пузырится в воде, как облако.
— Вкусно, в нос не шибает, а голова от нее кружится, — похвалил Баудолино. — Вот ее бы мне пить после гибели Коландрины. Может, хоть на миг удалось бы забыть… Как ты сейчас забываешь и о разрушении города, и о страхе за завтрашний отъезд. Жаль, что в те времена я пил другое. Местное крепкое вино. Оно клонило в сон. Но по пробуждении на душе бывало гаже, чем прежде.
Баудолино понадобился год, чтобы выйти из печального охватившего его целиком безумия. Год, который он не помнил вообще. Только скачки по лесам и по оврагам, и куда ни заносил бы его конь — Баудолино напивался, падал замертво, сраженный долгими мучительными грезами. В этих снах ему удавалось наконец настигнуть Зосиму, а настигнув — вырвать у него, с клочьями бороды, карту, на которой указывался путь в царство, где все рождаются в виде финсирет и метацыпленариев. А в Александрию он не вернулся. Боялся, как бы мать, отец или, может быть, Гуаско и сваты не заговорили с ним о Коландрине. И о неродившемся мальчике. Вот у Фридриха он несколько раз объявлялся. Тот, заботливый, все понимающий, по-отцовски развеивал его тоску разговорами о полезных подвигах, которые Баудолино мог бы совершить для империи. В частности, однажды он сказал, что хорошо если бы Баудолино отыскал все-таки решение для этой ситуации с Александрией, поскольку досада в нем уже перегорела, и для Баудолинова удовольствия он желает уладить осложнение (vulnus), не уничтожая при этом город.