Марьюшка пыталась проводить недоумевающего Поликушку, коньяк взбодрил нашего соседа, и, несмотря на преклонные годы, ему вдруг захотелось погулять с важным гостем... Поликушка, упираясь, цеплялся за английский замок и даже пробовал облапить старушку (как после рассказывала Марьюшка), но она была непреклонна...
Пока я прибирал на кухне, Фарафонов, хоть и был без ума, неслышно уполз в свое заповедное логово за книжные шкафы, подсунул под голову стопу журналов «Наш современник», которые в трезвом состоянии просматривал с презрением, и с оглушительным храпом беспечно уснул...
Утром Фарафонов, несмотря на мятое, с кулачок, лицо и плотвяные розовые глазки, был холоден, деловит и строг.
– Насчет невесты я все устрою, старичок. Все будет тип-топ, – сказал, затягивая под горлом голубой галстук. И добавил: – Не пойму как, но ты на меня благотворно действуешь. На месте Ельцина я бы тебя не выгонял, а держал при себе юродом.
Фарафонов еще чего-то нагородил без пути и ушел, потряхивая своим грузным портфелем, в котором, судя по весу, кое-что еще сохранилось из напитков. Знать, приходить в чувство членкор собирался в другом, более благородном месте, где подают французский коньяк и черную икру в фарфоровой тарелке восемнадцатого века, а откушивают серебряной ложкой.
По городу мела поземка. Я провожал Фарафонова взглядом, низко склонившись с балкона, словно хотел вывалиться. Дома стояли как привидения. Москву затягивал хаос. За Лосиным островом вздымался черным шлейфом пожар, застилая половину неба, в окно натягивало зловещим дымом. В ущелье с протягом гудел ветер, выдираясь на волю, кидал охапками снег, заталкивал людей в подъезды. Смерть сулилась отовсюду, откуда и век не ждалась. Уходящий Фарафонов сверху был похож на засохшую будылину в зимнем поле, уже отсеявшую семена. А счастливые Фарафончики разбежались по белу свету – подальше от погибающей земли, оставив отца своего замирать в одиночестве... Вот и плодись после этого... Господи, прости меня, грешнаго, и помилуй!
В проеме меж домов едва прояснивал куполок церкви, похожий на яичный желток, и мне показалось, что Фарафонова, против его воли, спутним ветром несет туда, где бровастый отец Анатолий сыщет приветных слов и для души. Фарафонов был весь упакованный, отлаженный для нынешней жизни, а я, неустроенный и негодящий, отчего-то жалел его, как вовсе пропащего. Но Фарафонов, наверное, услышав мои жалостные мысли, вдруг резко отвернул от храма к проспекту и пропал в метели, как наснился.
«Приведется ли еще свидеться с нечаянным гостем? Когда еще заявится, свалится, как кирпич на голову?» – вдруг с грустью подумал я. Ведь, скверные, отчаянные времена на дворе: нынче на гостьбе, а завтра на погосте. Встретились случайно, а разминулись уже навсегда. Вот она, система сбоев, во всей своей трагической силе, одни, плача, тащутся на кладбище, а другие смеются им вослед...
Намерзнувшись, я ушел с балкона и, собравшись в грудку меж книжных архипелагов, словно спрятавшись от всего мира, еще долго не мог освободиться, уносясь в прогал железной ограды, под куши пригнетенных снегом берез, в сумеречный жарко натопленный придел, где можно отогреться и прийти в себя. Я вдумывался в смысл последних странных слов Фарафонова, звучащих как напутствие, признание и приглашение: «Павел Петрович... Вчера мы славно проводили с тобою второе тысячелетие и захлопнули за ним дверь. Это праздник, который достался лишь нам, посвященным».
Может, он намекнул, что меня примут в орден «органистов»?.. А что: я, серый невзрачный человеченко, им бы очень пригодился, невидимо проползая в потайные уголки власти. Тем более что с год я пробыл на том зыбком холме и кое-что постиг.
5
Я по наивности думал, что добросердное дело, которое затеял по минутной слабости, затянется и станет меня притирать, как тесные штаны, а оно вдруг сварилось в считанные дни. Катузовы в самый пост, к Рождеству, уже въехали к Поликушке, и новоселье решили справить в Христов день...