— Так. С сегодняшнего дня. Надоело. Надоел ты со своей газетой, понял да? Вон соседка — Маринка работу предлагает. Убирать по вечерам корейский ресторан. Чем не работа? Совсем близко — на велосипеде сможешь ездить. И покушаешь там же.
Известие о хорошей работе вспыхнуло во мне холодным недобрым огнём.
Я не понимаю природу происхождения человеческой злости. У меня нет статистики и хромает теория. Но иногда приходит такой холодный обжигающий как кислота огонь, и тогда я превращаюсь в настоящее исчадие ада. К счастью ненадолго. И к счастью эти приступы крайне редки.
— Какой ресторан? Какая еще нахер Маринка? Ты чо? Какой ссука «покушаешь там же»? Ты ваще уже нахлобучилась? Края потеряла из виду?
— А что? Что такого? И ресторан! Вполне неплохо для начала! Или ты наивно рассчитываешь завтра ж устроиться в американское посольство? Ребёнок. Тупой ребёнок. Знаешь какие люди деньги платят, чтоб хоть уборщицей туда воткнуться? Проснись!
— Ну не полы же мне мыть на свободе, правильно?
— Неправильно. У тебя семья — вот приоритет. Начни с малого. Холодильник заполни. И — в свободное время — пожалуйста — ищи работу своей мечты.
Мне захотелось сказать что-то язвительное, но никак ничего не шло в голову. От волнения я скатился на примитивную привычную феню:
— Да ты попутала божий дар с трымвайной ручкой! Сука! Не катит боярину полы-то шкурять! Мне западло что-то тяжелее хуя подымать, босота!
Я изящно провёл по воздуху веером из воровских пальцев.
Сценка из мест где нет кругов на унитазах, но по утрам поёт Круг — совсем не произвела на Ди никакого впечатления. Аплодисментов не последовало.
— Скотина! При больном ребёнке! Следи за своей помойной ямой. Бандюга. А я вот, между прочем, в Париже работала в гостинице! И нечего! Не потеряла к себе уважения. И ещё маме деньги переводила. Вот так вот!
Я кинулся к окну. Задумывался драматический жест — сдвинуть на бок штору и продемонстрировать, что там вовсе даже не Париж, а поганый волгоградский бублик со спущенной на зиму водой. Дно устилает подсохшая и подмерзшая за зиму тина, в которой иногда мелькают топленые детские надувнушки.
Но рванул я занавесочку в горячке довольно неловко, и меня тут же огрел по башке тяжёлый, сорванный вместе с гардинами карниз.
— Ты что же это вытворяешь, козёл? Я сейчас участкового вызову!
Упоминание участкового зажгло меня едким огнём цепной злости. Я простил бы ей все — и крышки круга, и газеты засунутые мне в глотку и задницу, и блевотину чужого ребёнка приобретённого в моё отсутствие, и даже то, как она ещё вчера по-блядски раздвинула ноги, и еблась вот тут, передо мной, со своим бестолковым десантником Кириллом.
Простить угрозу вызвать ментов я не смогу, наверное, и родной матери. Менты — это мы с Шуряном и Валерчиком запинываем и мочимся в лицо этапнику, менты это Бахром, пьющий чай, пока мы раздаём террористам слова гимна, менты это тянущие свинцом почки, когда все время охота ссать. И это все она мне уготовала за какие-то паскудные сорванные гардины?
Я подошёл к Ди вплотную, сверля свирепым взглядом. Полумера не сработала — в её взгляде сквозила ненависть свинцовой очереди с лагерной вышки. Тогда двумя руками я сдавил ей глотку так, что у меня хрустнули костяшки пальцев. Надо бы поливитаминов попить — хрустеть стали суставы после Зангиоты.
Ди попыталась лягнуть меня ниже пояса — ага, сейчас, как же! Потом вогнала в щеки длинные когти. Дада. Может меч самурайский тебе сейчас бы и помог, падаль, а ногтики, ногтики себе только испортишь.
К счастью апоплексический шум в ушах быстро затих. Я обмяк и отпустил её горло.
Стал слышен громкий плач её дочери. Накатило отвращение. Было так стыдно за себя, свою никчёмную жизнь, за мерзость бытовухи, за поруганного Мариенгофа, я едва не разрыдался.
Ди стояла у зеркала и внимательно рассматривала багровые отпечатки моих рук у себя на шее:
— У тебя пять минут, ублюдок. Пять минут. Время пошло.
Я сел дошнуровывать её коры и вдруг заметил у себя в руках кухонный нож. Это был самый обычный нож с надписью «стэйнлес стил». На пластмассовой ручке осталось проплавленная борозда — видимо однажды Ди позабыла нож у плиты. Как он попал мне в руки и в какой рубашке родились мы с Ди, что я не пустил его в ход минуту назад — убей не понимаю.
По лагерной привычке, я быстро засунул хлеборез в носки — может пригодится ещё. А уже у самых дверей вспомнил про «мерхаба». Кажется, мерхаба это по турецки — «привет».
— Слышь, Ди? Я раствор одолжу твой для линз? С возвратом.
— Забирай его совсем. И линзы забирай. На память. Забирай и уёбывай уже. Никаких возвратов мне не надо от тебя.
Я быстро метнулся в кладовую. Отыскав коробку с баблом, вытащил одну сотку. Оставшиеся в коробке трое франклинов осуждающее покачали мне головой.
Я отдам, Ди! Когда-нибудь обязательно верну. Честное слово!
Свежий весенний воздух окончательно выдавил из меня мерзкий дух холодного бешенства.
Пришли на ум слова мамы:
— Может поспешил жениться та? На ноги бы тебе встать для начала.
Ну вот, мам. Как женился — так и развёлся.