Не вовремя уехали дядьки-усачи. На следующий день Петруха-объездной избил плеткой мою маму и Аннушку Харитонову. Женщины говорили, что если бы дядьки не уехали, несдобровать бы Петрухе. Они, фронтовики-то, отчаянные. А случилось так.
Известно, что самый голодный месяц года — июнь. В погребах к этому времени хоть шаром покати, ни морковки, ни картошечки, пусто, и в огороде сорвать нечего. Вот и повадились наши мамы ходить за город, в луга. На лугах рос щавель и большими островами цвела сладкая дикая трава, которую мы называли пучками. Из щавеля варили суп, а пучки ели сырыми, прежде очистив их от толстой кожуры. Рвать траву городским жителям почему-то не разрешалось. Охранял луга объездной Петруха, тот самый, что вместе с кладовщиком из Заготзерна «два раза подбросили — один раз поймали» белокурого кудрявого мальчика Кощея. Петруха ездил на черном жеребце, в седле сидел крепко, как казак, выезжал на какой-нибудь пригорок и, остановив коня, зорко оглядывал из-под руки зеленые дали. И когда замечал вдалеке белую косынку или цветной сарафан, мигом стервенел, пускал жеребца в галоп и мчался по густому разнотравью, держа на отлете витую длинную плеть. Чаще всего бабы, издалека заметив Петруху, бросали сорванную траву и выбегали на дорогу. Здесь они были в безопасности. Петруха хоть и знал, что именно эти бабы рвали траву и мяли луга, но тронуть не смел. Явных улик не было, да и стояли бабы на ничейной территории, на дороге. Правда, Петруха поднимал жеребца на дыбы, матерился, хлопал по земле плетью, но не трогал. А уж если бабы не успевали добежать, до дороги, тогда им приходилось туго. Со свистом рассекая воздух, опоясывала ременная плеть согнувшуюся в страхе женщину, и, по-разбойничьи гикнув, уносился Петруха в луга.
Замешкались моя мама и Аннушка, не сразу увидели объездного, их, хотя, побросав пучки, бежали они к дороге, догнала Петрухина плеть.
— Вот ведь гад-разгад, — ругалась на кухне Аннушка, рассматривая на спине моей мамы красную вспухшую полосу. — Неужто и у меня такая?
— Как бы не побольше, — смеясь и плача, ответила мать.
Быть может, история эта так бы и прошла незаметно, как проходили ей подобные, но на кухню, веселая и все еще чуточку хмельная, зашла Манефа. Она глянула на мамину спину и удивленно спросила:
— Кто?
И женщины рассказали ей, как они отправились в луга за пучками, как около самой дороги настиг их Петруха, преградил жеребцом путь, а потом они уж ничего и не видели, только услыхали, как свистнула плеть. Раз и другой…
— Где он живет? — хрипло спросила Манефа, страшно поглядев на женщин.
— А я и не знаю, — пролепетала Аннушка.
— Ладно, Манефа. Не расстраивайся. Чего уж там… Дурак и есть дурак, — сказала мама. — Он ведь тоже дело выполняет.
— Где? — шепотом повторила Манефа, и все увидели, как задергалось у нее левое веко и красными нервными пятнами пошло лицо.
— Я знаю, — сказал я. — На Заовражской!
— И мы знаем! — закричали «папанинцы».
— Идемте, — сказала Манефа и вышла из кухни.
Мы привели Манефу к дому Петрухи. Во дворе стоял черный жеребец и грыз удила. Ременная плеть была воткнута под седло. Манефа вырвала плеть и зашла в дом. Мы тоже поднялись на крыльцо. Еще по дороге по приказу Кути мы набрали камней и в случае чего были готовы защитить Манефу.
Петруха сидел за столом и хлебал суп деревянной ложкой. С крыльца, в распахнутое окно, мы видели и слышали, как зашла в комнату Манефа и приказала:
— А ну встань, гад!
Петруха не торопясь положил ложку на стол.
— Ты что за начальство? — спросил он.
— Встань!
Манефа подняла плеть. Петруха изменился в лице и медленно начал подниматься.
— Ты что? — забормотал он. — Я человек государственный. Не имеешь права. Живо схлопочешь…
Он не договорил. Свистнула плеть, и, вскрикнув, Петруха схватился за лицо. Манефа ударила его еще несколько раз, переломила черенок плетки и швырнула в объездного.
— Еще раз кого тронешь — убью, — тяжело дыша, сказала Манефа.
Петруха держался за глаз и тонко выл.
— Гла-аз! Глаз выстегнула-а-а!
— Проморгается, — усмехнулась Манефа. — На фронте я бы тебя без суда и следствия шлепнула.
Женщины, узнав от нас, как расправилась Манефа с объездным, боялись, что придут и заберут Манефу. Особенно переживала Клавдя.
— У него, у Петрухи-то, — говорила она, — кругом знакомства. Что в милиции, что в райпотребсоюзе. Он хоть кого подговорит, ублажит. Ой, Манефка, Манефка… И что наделала, отчаянная головушка… Вот он, фронт-от, до чего довел девку. Ведь дрожмя дрожит. Такая нервная стала.
Однако зря боялись женщины: никто не пришел и не забрал Манефу. А Петруха с тех пор стал посмирнее. Он хотя и грозился, и матерился, и жеребца поднимал на дыбы, но больше никто не слыхал, чтобы он ударил кого-нибудь плетью. Глаз ему Манефа не выстегнула, но на лице долго, почти до самого конца лета, краснел рубец.
Давно примелькались нам выгоревшие гимнастерки фронтовиков, ордена и медали, а от сержанта Юры, тети Лидиного жениха, не было ни слуху ни духу. Наставал конец июня.