Рот, два-три командира полков сознавали это, но солдаты, казаки и субалтерн-офицеры считали, что они победители. Они не видели ничего дальше балки у ручья, что проходилась ими рано утром и откуда выходили утомлённые французские батальоны, они не знали ничего, кроме этой пылающей деревни, пожарным огнём согревающей их тела, высушивающей одежды. И если бы им сказали, что кроме их отряда дерутся сотни тысяч войск, что они маленькая песчинка в армии, что усилия их подобны усилиям муравья, тащащего соломинку рядом с лошадью — они бы удивились и, пожалуй, не поверили бы. Они в эти моменты жаркого боя были все, и, кроме них, ничего не было.
Надо было нанести отрезвляющий удар, чтобы дать понять, как малы и ничтожны они были...
И Каргин получил такой удар. Готовилась новая контратака. Солдаты вставали; казаки закидывали ружья за плечи и вынимали шашки из ножен.
— Ты что же, Николай Петрович, — сказал Иван Егорыч.
— Погоди, я вот хочу этого пузатого уложить, — и Каргин, вытянувшись на валике, стал целить.
Ему показалось, что он выстрелил раньше, по крайней мере, всё заволоклось дымом и туманом и окрестность на минуту исчезла из глаз.
Когда туман рассеялся, Каргина поразила тишина. Он лежал с закрытыми глазами. Он стал прислушиваться.
Нет, шум был, но какой-то глухой, неясный.
Где-то далеко-далеко кричали «ура», трещали балки и слышался вой разгоревшегося пожара и топот беспокойных лошадей.
Каргин нехотя открыл глаза и с удивлением заметил красноватый отблеск пламени на зелёной сырой траве. Шум то стихал и удалялся, то снова становился ближе, перекатываясь волнами. Но Каргина не интересовал этот шум. Он понял, что это они там дерутся из-за чего-то, — и их боевые заботы, всё то, что волновало и его несколько минут тому назад, показалось ему мелким и ничтожным.
Чёрная мокрая земля с примятой травой, только она одна — не была ничтожна.
Он глядел, как некоторые травинки, посильнее и погибче, разгибались медленно и, казалось, хотели стряхнуть с себя грязь, смотрел, как чёрная блестящая жужелица набежала на ком грязи, приостановилась и побежала дальше, унося на своих крыльях отблеск пламени пожара.
Секунды тянулись страшно долгие, но это не было неприятно. Мысли были такие простые, ясные. Если в его воображении вставала комната, то она была просто и уютно убрана; сквозь чистые кисейные занавески яркое солнце бросало на пол свои четырёхугольники, а свежий аромат от хорошо навощённого пола наполнял воздух. Являлась речка, то это был тихо журчащий под сенью дерев лесной ручей, задумчивый и спокойный; всё было просто и ясно в мозгу. Только война была вопиющей несправедливостью, чем-то резким, кричащим, каким-то красным пятном, вырезывающимся на спокойном сине-сером фоне.
Но об ней не надо было думать!
И Каргин не думал о войне. Перед ним опять вставали видения чего-то такого простого и ясного, каким кажется весь мир в раннем детстве, когда солнце светит ярче, воздух чище и прозрачней, люди добрее...
Мимо него бежали какие-то люди в тяжёлых, облипших грязью сапогах; они не обращали на него никакого внимания. Один прыгнул через него, и большой ком грязи, сорвавшись с голенища, упал на раненого и причинил минутную боль.
«За что! За что!» — с горечью подумал Каргин.
Вслед за сапогами, мелькавшими перед глазами лежащего Каргина, замелькали облипшие грязью штиблеты и разутые босые ноги...
То проносились наши войска, преследуемые вчетверо сильнейшим неприятелем. Один из конскриптов, молодой, безусый мальчик, недавно слёзно прощавшийся со своей матерью, фермершей в Провансе, наивный и чистый, с размаху всадил свой штык в бок лежащего казака и, засмеявшись, побежал дальше.
Зачем он сделал это — он и сам не сознавал. Если бы ему сказали, что он нанёс смертельный удар легко раненному, что причинил ему невыносимые страдания, что сделал молодую женщину на дальнем востоке вдовой, а ребёнка сиротой — он был бы страшно смущён, и кровавый призрак убитого им казака, быть может, преследовал бы его всю жизнь...
Но никто ему этого не сказал, и, ударив в бок человека в синем мундире, он стряхнул кровь, покрывшую штык, и весело побежал по улице, прыгая через трупы, и его весёлое, жизнерадостное настроение нисколько не пострадало от этого, да он и не думал больше о раненом казаке.
Весь свет изменился теперь для Каргина; что-то холодное, жестокое вошло внутрь его, вошло туда, куда не должно было входить, вошло и вышло — и вдруг стало тепло и мокро. Бок быстро намокал, и по мере того как мундир становился сырее, а боль сильнее, свет дня погасал перед его очами; желания становились мельче, уже, мир ограниченнее, память слабее. Что-то светлое, радостное мелькнуло было перед ним, как луч солнца в тёмной конурке, и опять ничего, опять та же тьма...
Казаки поспешно садились на коней и готовились догонять ушедшую пехоту. Отступление было в полном разгаре.
— Где Николай Петрович? — спросил Зайкин, беря за чумбур лысую лошадь Каргина.
— Там, — сурово ответил Иван Егорович и махнул рукой по направлению к деревне.
Никто не переспросил, никто ничего не сказал.