— Сомкнись и по дороге — через! сквозь! — грозно махая саблей, кричит князь.
Шпорят лошадей казаки, прыгают нетерпеливые кони — секунда, и понеслись тонкой змейкой в высокие горы, понеслись, пробивая брешь сквозь полк улан, рубя направо и налево.
И где их догонишь?! Сыты кони, отчаянны наездники! Вот пехотная застава торопливо выбегает на мост, но грозно мчится отряд «толпою во образе колонны». И дрожат руки у пехотных солдат, одетых в длинные лосины и полуфрачки, и порох не попадает на полки. Налетели вихрем казаки, кого полоснули тяжёлой саблей, кто сам отскочил и дал дорогу. И все скачут донцы, скачут, как сумасшедшие, через деревни, в которых по-мирному стоит пехота, скачут мимо часовых и застав. И, только далеко пронесясь за линию неприятеля, решился Кудашев остановиться. Шестьдесят восемь вёрст пронеслись казаки, не слезая, галопом и рысью — время было отдохнуть.
— Ну, упарились, — говорили донцы, обтирая лица и устраиваясь на отдых, — этакая же гонка!
К вечеру, едва перевели дыхание, командир сотни приказал Конькову послать кого-либо из его охотников вёрст за семь, в неприятельский стан, и посмотреть, каково там охранение.
Коньков сидел с Воейковым и разговаривал, вспоминая бои и схватки. Временами он из хвастовства преувеличивал свою жестокость, рисовался «своеручным» поражением неприятеля. Он рассказал и про смерть Какурина, про свиданье с Ольгой Фёдоровной и вскользь упомянул, что, благодаря радости встречи, смерть преданного ему казака не произвела на него особенно тяжёлого впечатления. Он даже не пошёл проститься с ним.
«Нет, — с грустью думал Воейков, глядя на оживлённое лицо Конькова, — чувство жалости недоступно этому человеку. А жаль, — много чего-то честного и хорошего есть у него в глазах... Очень жаль... И притом он всё-таки жених Ольги Фёдоровны... Очень жаль. И проститься с покойником не пошёл!»
— Да вы верите ли вообще-то в загробную жизнь? — спросил он его.
— Да, верю, — спокойно ответил Коньков.
— В ад и рай? Конечно, духовные: один — где вечно мучаются угрызениями совести погибшие души, другой — где бесконечно наслаждаются праведники.
— Нет, — коротко ответил Коньков, — это вздор. Ни бесконечного страдания, ни бесконечных наслаждений быть не может: к одному привыкнешь, другое приестся.
— Но что же тогда жизнь после смерти? — спросил Воейков и взглянул на ясное и задумчивое лицо Конькова, слабо освещённое светом костра.
Сотник не сразу ответил.
— Мы живём, — сказал он, — жили раньше и будем жить ещё и ещё... здесь на земле. Вы простите, я не умею вам это объяснить. Мне так говорил мой брат дьячок, перед индийским походом тысяча восьмисотого года он был ходоком в Индию и там многому научился. Он и теперь умеет отводить глаза. Помню, раз сидели мы возле отцовской избы в нашей станице, а какой-то казак вёз мимо брёвна на стройку, ехал мимо брата, да ни с того ни с сего взял да и ругнул его. А мой брат посмотрел на него внимательно и говорит: «Чего ты лаешься, добрый человек, не видишь, что ли, у тебя гужи горят». Смотрим мы все, и правда, загорелись гужи, и огонь к оглобле перебирается. Казак ну выпрягать лошадь: помогите, кричит, честная станица. Мы кинулись за водой. Прибегаем, а брат мой говорит: «Что вы возитесь с дурным человеком — он зря тармошится, ничего нет». Смотрим — и точно; гужи целы и даже не почернели, а ведь все видели, как они пламенем горели. Это он, значит, всем нам глаза отвёл, вот мы и видели то, чего нет. Его у нас кругом все за колдуна почитают. Да и сколько он вещей там необычных повидал — страшно подумать. Люди там особые есть, не упомню, как называются, — умирают на сколько хотят, а потом воскресают...
— Ну и ваш брат всё это видел?
— Да, всё видел. Вы знаете, нас, то есть казаков, считают за каких-то диких, жестоких людей, а право, мы не хуже других.
— Ну как же? А зачем старика спустили в воду?
— Да, жалко старца. Пожалуй, теперь уже и ножки протянул. Вода-то сильно студёная была.
Воейкова опять кольнул этот равнодушный тон. Совершая всю кампанию ординарцем, он почти не видал, как убивают, хотя видел убитых и раненых, видел много ужасов, но не видел с мольбой о пощаде устремлённых глаз, не слыхал сухого удара сабли по голове или глухого звука пронизываемых пикой тканей. Ему тяжело было оставаться дольше с Коньковым. Любовь, смутная и идеальная, боролась в нём с отвращением.
Как раз в это время подошёл урядник и передал приказание сотенного командира выслать одного расторопного казака к стороне неприятельской.
— Кого же?.. — протянул Коньков. — Жмурина пошли... да, Жмурина...