– Все уже позади, – сказал он.– Я не могу больше брать верхние ноты. Это моя лебединая песня.
Но Серебрякова, крепко сжав его руку, сказала:
– Чепуха!
Наклонившись, он прошептал Лизе на ухо:
– Мы устраиваем небольшую вечеринку у нас в номере. В честь вашей премьеры и Вериного отъезда. Непременно приходите.
Выпив пару бокалов, Лиза рассказала Виктору, как она боялась, что окажется слишком стара для этой роли. Он долго смеялся, а потом сказал, что его последнюю Татьяну, в Киеве, доставляли на сцену в кресле на колесиках! Но вот
– Ваш возраст – это самое то. Сколько вам? Тридцать пять, тридцать шесть? Ну, в тридцать девять вам далеко даже до расцвета, куда как далеко! Вам за восемнадцатилетнюю девушку сойти очень просто. Да, да, я считаю именно так! Но вот когда пятидесятисемилетний старик, совершенно седой к тому же, изображает, что ему двадцать восемь, – в это действительно трудно поверить! Хорошо, что итальянцы вырастают с верой в чудеса! – И он снова расхохотался.
Подошла Вера, и Лиза пересказала ей шутку.
– Да вы еще желторотый птенчик, дорогая Лиза! – сказала Вера.– Правда, голос ваш стал намного лучше с тех пор, как я слышала вас в Вене, – а он мне понравился еще
Ее радость заразила и Лизу, а Виктор только застенчиво улыбался. Моральная сторона – не ее дело, думала Лиза; она знала лишь, что они к ней очень добры и великодушны, они ей оба очень нравились. Она сжала Верины руки в своих и сказала, что рада за нее, что с удовольствием приедет, даже если ей не доведется петь в Опере. Но они были уверены, что с этим все будет в порядке: ее примут с распростертыми объятиями. Тут Лизу перехватил синьор Фонтини: он хотел ее представить двум богатым меценаткам – престарелым дамам, иссохшим, как прошлогодние листья. Они смутили ее шумным изъявлением восторга, и Лиза почувствовала облегчение, когда директор призвал к ти-даине. Шум постепенно стих, и он начал неразборчивую речь, в которой приветствовал блистательную фрау Эрдман и выражал сожаление по поводу отъезда прекрасной Серебряковой. Были наполнены бокалы, провозглашены тосты, и осоподобный дирижер попросил примадонну спеть на прощание. Просьба была встречена шумным одобрением, еще более усилившимся, когда Серебрякова попыталась отказаться подойти к фортепиано, где Делоренци, дирижер, уже с нетерпением ее ждал. (Рояль входил в обстановку номера; у Лизы тоже был рояль.)
Наконец прекрасная оперная звезда – белизна повязки почти элегантно контрастировала со сплошной чернотой ее шелкового платья – позволила провести себя через комнату, улыбаясь кутерьме, устроенной ее друзьями и почитателями, и что-то сказала Делоренци. Тот начал играть спокойное, хорошо знакомое вступление к шубертовскому «An die Musik», а потом вступило сопрано. Ей не позволили отделаться одной только короткой песней, и она спела им – Виктор вручил Делоренци потрепанные ноты – печальную украинскую балладу. Кольца в цепи мелодии повторялись, но сочетались всякий раз по-новому; каждая фраза была отчетлива, прозрачна как хрусталь и исполнена тоски по щедрой родной земле. Слушатели были околдованы.
Можно было поклясться, что, когда отзвучали последние слова, голос ее все еще пел в сердце каждого. Все были слишком тронуты, чтобы аплодировать. Директор поднялся со стула, привстал на цыпочки—он был очень маленького роста – и расцеловал ее в обе щеки.