Хильди водрузила на стол четырехкилограммовую головку мюнстерского сыра, покрытую толстым слоем пушистой бело-зеленой плесени. По бедности отцу приходилось довольствоваться самым дрянным дешевым сыром, а нам поручалось сделать так, чтобы он сходил за более или менее нормальный. Вооружившись ножом, я начал срезать верхний заплесневелый слой.
– Фу! – сморщила нос Хильди. – Его уже и крысы поесть успели. Смотри, – следы зубов.
– Ну и что? Никто же об этом не узнает.
За считанные минуты я превратил четырехкилограммовую плесневелую глыбу в пристойную на вид трехкилограммовую головку мюнстерского сыра. От нее я отрезал по кусочку себе и Хильди.
– Ничего так, – сказала она, прожевав.
– Вот и отлично. Клади в сумку, и пошли.
Но Хильди что-то замешкалась.
– Шевелись, мы опаздываем.
– Как ты думаешь, – спросила она, – папа сегодня что-нибудь продаст?
– Учитывая, какую дрянь он в последнее время выставляет, – вряд ли.
– Воробей, мне страшно. Я слышала, мама говорила, что нам, скорее всего, придется переехать, если только папа…
– Успокойся. Все будет хорошо. Папа находит выход из любого положения.
– А если из этого не найдет?
– Найдет, – сказал я, хотя сам не больно-то в это верил. – А теперь
У Крохи и Воробья было что-то вроде девиза или боевого клича. Каждый раз, когда друзья что-нибудь затевали, Воробей произносил первые его слова, а Кроха подхватывала. Поэтому я, насколько мог бодро, сказал сестре:
– И вообще, Кроха, сдается мне, нас ждут приключения…
Глядя на мою побитую физиономию, она явно поняла, что мне тоже не по себе.
– Карл, а что мы будем делать, если…
– Сдается мне, нас ждут приключения… – повторил я.
– И вкусная пожива, – в конце концов отозвалась Хильди.
Я сложил в проволочную корзину бутылки с вином и упаковку картонных стаканчиков. Мы быстренько попрощались с фрау Крессель и выскочили на улицу.
«Галерея Штерна»
В галерее мы оказались только в половине девятого. С первого взгляда было видно, что, хотя отец и старается разыгрывать из себя радушного хозяина, необходимость делать это его страшно бесит. Первые потенциальные покупатели уже прохаживались по залу, разглядывая картины австрийского живописца Густава Харцеля. На мои синяки и ссадины отец не обратил внимания и молча кивнул в сторону стола, на котором надо было накрыть угощение.
Волосы у отца были аккуратно зачесаны назад. Нарядился он, как обычно, в безупречно выглаженный смокинг и синий шелковый шарф. Этот шарф он широким театральным жестом забрасывал на плечо, когда заговаривал с кем-нибудь из посетителей галереи. Отец неизменно надевал его на все вернисажи, а мне каждый раз было мучительно неловко отца в этом синем шарфе видеть. Вот и сейчас я внимательно рассмотрел присутствующую публику – больше мужчин в шелковых шарфах в зале не было. Единственный, кроме отцовского, шелковый шарф я заметил на пожилой даме в длинном бархатном платье. Мамы нигде видно не было.
Отец открыл «Галерею Штерна» в 1920-е годы, чтобы выставлять художников-экспрессионистов вроде Отто Дикса и Георга Гросса. Всё на свете – от залитых кровью траншей Первой мировой войны до берлинских уличных сценок – они изображали в своей особенной резкой, грубоватой, свободной манере. «Время натюрмортов с цветочками и парадных портретов безвозвратно прошло, – объяснял мне отец. – Искусство должно отражать жизнь как она есть, и в самых чудесных, и в самых кошмарных ее проявлениях». В Первую мировую он служил вместе с Отто Диксом, но про войну никогда ничего не рассказывал. Когда я приставал к нему с расспросами, он со словами «Вот все, что тебе надо знать о жизни во время войны» показывал мне картины Дикса.
Я любил сидеть в подвальном этаже галереи и практиковаться в рисунке, копируя работы из отцовского собрания. У каждого экспрессиониста был свой неповторимый стиль, но при этом их всех объединяла общая склонность к широким, порывистым мазкам и тонким, изломанным линиям. В картинах и рисунках этих художников, как и в запечатленных на них мирах, не было никаких красивостей, ничего, что ласкало бы взгляд. Из всех работ мне больше всего нравились те, что изображали проституток, предлагающих себя за деньги мужчинам на городских улицах и в борделях.
Но после прихода к власти нацистов большинство художников, которыми занимался мой отец, эмигрировали из Германии. Их творчество Гитлер объявил «дегенеративным», публичная демонстрация их произведений была запрещена. Многие были арестованы: одни – за оскорбление общественной нравственности, другие – по политическим обвинениям.
В день отъезда за границу Георг Гросс зашел к моему отцу проститься.
– Надо ехать, Зигмунд, – сказал он. – Кому-кому, а художнику уж точно ясно, какая тут картина вырисовывается. Тебе тоже пора бы выбираться из страны.
– Это все ненадолго, – возразил мой отец. – Политики приходят и уходят, а искусство цветет вечно.