Шотландцы выражают свою индивидуальность, отстаивая противоположное мнение, англичане — не отстаивая никакого мнения. Ирландцу Шоу пришлось вооружиться и тем и другим приемом. Он боролся, сдавался, снова боролся и снова сдавался, пока не сделал спектакль «в содружестве с податливым, забавным, дружелюбным и отчаянно строптивым корифеем».
Иной раз напряженная атмосфера репетиций разряжалась короткой перепалкой трех острословов. Три спрашивал: «Может быть, накормить Шоу бифштексом и влить хоть немного крови в его жилы?» Миссис Кэмбл протестовала: «Ради бога, не надо! Он и так хорош. А если дать ему мяса, какая женщина в Лондоне поручится за свою безопасность?»
Три хотелось бы сыграть мусорщика, но он ухватился за напоминание Шоу о том, что ему не к лицу быть в своем театре на вторых ролях. Он в жизни не видывал никаких профессоров фонетики. Его собственную дикцию, по словам Шоу, «как и его самого, ни с чем на свете нельзя было спутать». Рубящий с плеча профессор ему не подходил, и он вознамерился сделать из него симпатичного любовника. Шоу всячески мешал этой затее, и Три был сбит с толку.
Его, кроме того, раздражало повышенное внимание Шоу к его игре. Миссис Кэмбл доносила Шоу: «Единственное, чего добивается Три, это прийтись Вам по вкусу со своим Хиггинсом». Но, настрадавшись на репетициях, Шоу редко приходил на этот спектакль.
Однако он откликнулся на неоднократные приглашения Три и пообещал посетить сотое представление, каковое вряд ли должно было иметь место. Но ему суждено было исполнить свое обещание. Он присутствовал на сотом представлении — и наказал себя за свои грехи, обнаружив без особого удивления следующее: «Три подбросил во втором акте такого несусветного комизма, что я торжественно проклял всю эту затею и навсегда распрощался с преступниками-лицедеями». Потом (снова без особого удивления) он обнаружил, что Три, поклонник романтических концовок, ухватился за идею бросать Элизе букет цветов в короткое мгновение, отделяющее последние слова пьесы от финального занавеса. Публика уходила из театра, растроганная предстоящей женитьбой профессора на цветочнице, что ни в какой степени не входило в намерения автора и не соответствовало его понятию об этих персонажах и их отношениях. Шоу в нескольких письмах постарался указать Три его ошибку, но Три указал Шоу на сборы:
— Моя концовка приносит доход. Вы должны быть мне благодарны.
— Ваша концовка, будь она проклята! Вас за нее мало расстрелять.
Миссис Кэмбл, увлеченную как раз тогда своими матримониальными планами, было невозможно заставить репетировать. Она приходила в театр, едва слышно и безучастно повторяла свои реплики и снова исчезала. Шоу послал ей письмо, она вернула его нераспечатанным. Следующее послание он отправил ей в официальном, деловом конверте, адрес был напечатан на машинке. Репетиции подходили к концу, дата премьеры угрожающе приближалась, а миссис Кэмбл все еще не могла отнестись к происходящему серьезно. Ее, разумеется, хватило на то, чтобы поскандалить с Шоу о расположении мебели и украдкой перетащить всю мебель за кулисы. Шоу все-таки велел машинисту сцены привинтить мебель к полу — кроме огромного пианино, которое пусть себе толкает с места на место! Три уже бегал по театру, воздев руки к небу, — из разных концов помещения доносились то его стоны, то проклятья.
Но Стелла, как опытный фокусник, держала успех в рукаве и провела премьеру без единой ошибки.
Самой большой сенсацией премьеры стала фраза «К… бабушке!»
[137]. Публика изумленно ахнула. (Этот звук можно было принять и за шиканье.) На последующих представлениях такого не случалось, поскольку публика теперь знала, что ей предстоит услышать, и заранее давилась от смеха. Эта фраза была ближайшим эквивалентом, подобранным Шоу к тем двум хлестким словам, с которыми покинула общество смоллетовская девица. Но и в этой, поприличневшей форме фраза взбаламутила все старшее поколение.Один из представителей этого рода зрителей, Сидней Гранди, извергнул на Шоу поток обвинений. Хотя употребленные Шоу слова безвредны, когда ими пользуется гений, писал Гранди, под пером Шоу из них «сочится яд». По мнению Гранди, Шоу ставил под угрозу свободу английской сцены и наносил своим поступком глубочайшее оскорбление общественному вкусу, вызывая в ответ всеобщее негодование. Скорее всего, в Гранди говорила зависть, с которой талант всегда встречает мгновенный успех гения. А может быть, он вспомнил о тех временах, когда Шоу в одной из своих рецензий посчитал пьесу Гранди «простой уловкой для заполнения репертуара, и, увы, можно было словчить и похитрее». Да, ему было что вспомнить, ибо прописи Гранди по вопросам пола, угодившие в одну из его пьес, Шоу назвал «величайшей чепухой на свете». Что бы там ни вспоминал Гранди, он так и не понял, что легче было достать рукой до звезд, чем написать в его время «Пигмалион».