Непонятно каким образом, но его и двух персиянок связали некие узы. Не узы любви, нет. Собственно, и связали-то они его не именно с этой парой овец, которых он даже не смог бы узнать в пасущемся стаде. И тем не менее вдруг, без всякой на то причины, участь их стала ему небезразличной.
Он стоит перед овцами на солнцепеке, ожидая, когда утихнет гул в голове, ожидая знака.
Муха пытается забраться в ухо одной из овец. Ухо дергается. Муха снимается, кружит, возвращается, садится. Ухо дергается снова.
Он делает шаг вперед. Овцы встревоженно отпрядывают, насколько хватает цепи.
Он вспоминает, как Бев Шоу прижималась к старому козлу с изуродованной мошонкой, как она гладила его, утешала, становясь частью его жизни. Как ей это удается – единение с животными? Некий фокус, которого он не знает. Возможно, чтобы исполнить его, нужно быть человеком определенного склада, человеком без сложностей.
Солнце со всей весенней силой бьет ему в лицо. Должен ли я измениться? – думает он. Стать таким, как Бев Шоу?
Он заговаривает с Люси:
– Я тут поразмыслил о празднике Петраса. В общем и целом я предпочел бы на него не ходить. Это не покажется грубостью?
– Ты это из-за овец?
– Да. Нет. Я не переменил образ мыслей, если ты это имеешь в виду. Я, как и прежде, не верю, что животным присуща подлинная индивидуальность. Кому из них предстоит уцелеть, кому умереть – все это, на мой взгляд, не стоит переживаний. И все же…
– И все же?
– И все же в данном случае мне как-то не по себе. Не знаю почему.
– Ну, Петрас и его гости вряд ли откажутся от бараньих отбивных из уважения к тебе и твоей чувствительности.
– Да я об этом и не прошу. Я просто предпочел бы не участвовать в празднике на этот раз. Прости. Никогда не думал, что закончу разговорами подобного рода.
– Пути Господни неисповедимы, Дэвид.
– Не стоит надо мной смеяться.
Близится суббота, базарный день.
– Торговать будем? – спрашивает он у Люси.
Та пожимает плечами.
– Решай сам, – говорит она.
Он решает не торговать.
Он не спрашивает ее о причинах; на самом-то деле он испытывает облегчение.
Приготовления к празднику Петраса начинаются в субботу пополудни – с появления полудюжины крепкого сложения женщин, разряженных, по его понятиям, как для церкви. За конюшнями разводят огонь, и скоро ветерок приносит оттуда смрад варящихся потрохов, из чего он заключает, что дело сделано, два дела, что все кончено.
Должен ли он скорбеть? Правильно ли это – скорбеть о смерти существ, которые сами не скорбят друг о друге? Заглянув в свое сердце, он находит там лишь невнятную грусть.
Слишком близко, думает он, мы живем слишком близко от Петраса. Это все равно что делить кров с чужими людьми – общие звуки, общие запахи.
Он стучит в дверь Люси.
– Прогуляться не хочешь? – спрашивает он.
– Спасибо, нет. Возьми Кэти.
Он берет с собой бульдожиху, но та настолько неповоротлива и нетороплива, что он в приступе раздражения гонит ее обратно на ферму и в одиночестве проделывает восьмикилометровую петлю, шагая быстро, стараясь как следует вымотаться.
В пять начинают прибывать гости – на своих машинах, в такси, пешком. Он наблюдает за ними из-за кухонной занавески. Большинство примерно одних с хозяином лет, степенные, солидные люди. Одна старуха становится причиной особенной суеты: Петрас, облачившийся в синий костюм и безвкусную розовую рубашку, проходит весь подъездной путь, чтобы поздороваться с ней.
Гости помоложе появляются уже в темноте. Ветерок доносит приглушенный шум разговоров, смех, музыку – музыку, связанную для него с Йоханнесбургом времен его молодости. Вполне терпимо, думает он, и даже вполне приятно.
– Пора, – говорит Люси. – Ты идешь?
Вид у нее непривычный – платье до колен, высокие каблуки, ожерелье из раскрашенных деревянных бусин и такие же серьги. Он не уверен, что общее впечатление ему так уж по душе.
– Ладно, пошли. Я готов.
– Костюма ты с собой не привез?
– Нет.
– Тогда хоть галстук надень.
– А я-то думал, что мы в деревне.
– Тем больше причин приодеться. Для Петраса это большой день.
Люси берет с собой маленький фонарик. Тропинкой они доходят до дома Петраса, отец и дочь, рука в руке, дочь освещает путь, отец несет подарок.
Они останавливаются, улыбаясь, у открытой двери. Петраса не видно, впрочем, к ним выходит девочка в вечернем платье и вводит их в дом.
У старой конюшни нет потолка, да и пола-то толком нет, однако она по крайней мере просторна и освещена электричеством. Лампы под абажурами и картинки на стенах (подсолнухи Ван Гога, написанная Третчиковым[30]
женщина в синем, Джейн Фонда в костюме Барбареллы[31] и забивающий гол Доктор Кумало[32]) смягчают общую унылость обстановки.Кроме них, белых здесь нет. Гости танцуют – под старомодный африканский джаз, который он слышал из кухни. На него и Люси бросают любопытные взгляды, хотя, возможно, все дело в повязке на его голове.
Некоторых женщин Люси знает. С другими ее знакомят. Затем около них обнаруживается Петрас. Он не разыгрывает гостеприимного хозяина, не предлагает им выпить, но говорит:
– Собак больше нет. Я больше не собачник.