Я выражаю законы инстинкта. Они не нуждаются в грамматике, детской няньке.
Эта книга не разбирает собор по косточкам; она показывает его живым, живущим.
Дух на фоне рассудка: прекрасный барельеф.
Рассудок рисует, но форму придает сердце.
Безразличный невежда разрушает прекрасные вещи одним своим взглядом.
Человеку нравится жить у кромки своих грез, и он пренебрегает реальностями – такими прекрасными!
Согбенная старуха поднимает голову и смотрит на меня, потом продолжает подбирать маленькими пучками оставшиеся после жатвы колосья. Я тоже сборщик колосьев, счастливый сборщик колосьев былых времен. Или, скорее, я ученик, старый ученик гордых мастеров былых времен. И сколько бы ни тщился наш век опровергнуть их, как я вижу повсюду, разве уже это – не доказательство их правоты?
Народ обращается к своему истоку! Как я чувствую в себе радость этих творцов, живших века назад, и их плодовитое простодушие! Чувствительные сердца, находившие в искусстве не роскошь, но саму первооснову своей жизни.
Ах! Тайна! Никто ее не любит. Сам-то я не прошу, подобно Гете, «больше света»: не хочу терять даров дивной пещеры, целиком вместившей Тысячу и одну ночь; я останавливаюсь тут.
Чудесная красота покрывает все, как ткань, как эгида.
Нет хаоса в человеческом теле, это образец всего, начало и венец всего.
Основу прекрасных вещей составляют повторение и размеренность. Это закон. Романский и готический стили – его рабы: колонны, стойки перил, распорки, этот резной орнамент…
Балясины и каменные кружева – готические. Позже готический трилистник на тимпане заменят многочисленные картуши.
Кто может верить в прогресс? Время, как и земля, то поднимается, то опускается, неся в круговороте века и век предыдущий, и хорошее и дурное, и дни и ночи. Мы бы давно стали богами, если бы теория неограниченного прогресса была верна.
Мне нравится человеческое усилие, неуклонно возрастающее от регулярных повторов. Это повторное движение – и в боевом порядке, и в колоннах собора, удесятеряющих свою грацию, следуя друг за другом, объединяясь.
С натуры
Я вижу, что эта прекрасная особа чувствует, как движется, как зреет вызванная ею мысль, пока в уме художника из ее облика вырисовывается статуя.
Он не взял скамеечку, не уселся; но разве не обратился он к модели с намерением работать с ней, сделать ее своей натурой?..
Его поразила эта рука, эта грудь… Впрочем, он уже угадал ее красоту. Взгляд охватывает целое, подробности, потом возвращается к движению, замеченному с самого начала, которое узнал по его большой выразительности и теперь решительно изучает. Оно исполнено прекрасного стиля.
Тут-то он и видит то, что можно видеть в скульптуре. Ибо платье всего лишь футляр, не более. Художник желает видеть больше. И что же он может увидеть? Все то же великолепие: все ту же жизнь, которая возрождается и обновляется в каждом биении пульса.
Какой ослепительный восторг: раздевающаяся женщина! Словно солнце пронзает облака.
При первом взгляде на это тело, увиденное целиком, – шок, потрясение.
Взгляд, словно стрела, застыв на миг в изумлении, летит дальше.
В любой модели заключена вся природа, и глаз, умеющий видеть, находит ее там и следует за ней, так далеко! Главное, там есть то, что большинство не умеет видеть: неведомые глубины, основы жизни. Над изяществом грация; над грацией рельеф. Но все это превосходит слова. О рельефе говорят, что он мягок, но он мощно мягок. Слов не хватает…
Да, я смотрел на форму и понял ее, этому можно научиться, но гений формы можно изучать до бесконечности.
Живой кусочек античности, лежащий на этом диване, с теми же формами, что и у античной статуи, восхитителен. Бурое монашеское одеяние, вылепленное ярким светом, вторит телу. Укрывая царственные очертания этой чувственной плоти, оно сообщает ей суровый пыл молитвы, который выражало когда-то, страстный тон.
Античность не считала одеяние цвета палой листвы более красивым, чем красное.
Уголок рта, отклоняющаяся линия, сначала тонкая, потом расширяющаяся, подобно волне: античный дельфин.