Драчун из меня неважный, и приемы знаю плоховато, но впервые в жизни я ощутил: если не удастся удержать Батона, то через несколько секунд я умру. Батон был тяжелее меня килограммов на двадцать, и рвался он бешено, таская меня по тротуару, как куль. Но вытянуть руку из кармана я ему не давал. Какие-то люди, наверное, пассажиры автобуса, что-то кричали, молодой таксист – из лучших, конечно, побуждений – стал оттаскивать меня от Батона, и я закричал: «Отойди, пистолет у него!..», и Батон как бы подтверждая это, хрипел, отплевываясь: «Перестреляю, падлы, паскуды проклятые!..»
Люди не могли взять в толк, что происходит, и в растерянности стояли вокруг, а Батон, извернувшись, ударил меня головой в лицо, и все вокруг загрохотало, будто бухнуло из пушек, заметались, запрыгали по мокрой мостовой фонари, завертелись над головой в бешеном танце голые ветки деревьев, я почувствовал, что по лицу у меня течет кровь, меня тошнило от ее ужасного мясного запаха, вдруг боль во всем лице стихла из-за того, что он вцепился мне зубами в плечо, и я чувствовал, как он вырывает из меня кусок мяса. Мне бы, наверное, не выдержать этой муки, но отпустить его я не мог, иначе все они – вчерашние и завтрашние Крот, Лагунов, Прохацук, Белаш, Батон – меня бы убили, они оказались бы сильнее. И я не отпускал его руку. Я держал Батона в захвате поперек корпуса, прижимаясь к его рубахе своим разбитым в кровь лицом, в котором болела каждая клеточка, а он бил меня ногами, левой рукой под ложечку, в печень и не мог добить, заставить разжать руки. Вдруг я почувствовал, что скоро потеряю сознание, и хотя еще держал его руку, а перед глазами уже мелькало безумно-слепое лицо деда Батона, и Лена говорила: «...а какой ценой это достается, тебе безразлично, Стас», и мать, светя глазами, объясняла, что надо устроить свою жизнь вовремя, и Шарапов говорил: «Без нужды не обнажай, без славы не применяй».
Где-то далеко раздался тонкий частый треск, словно строчили из игрушечного пулемета, бешено забился в моем судорожном объятии Батон, и я понял, что это приближается патрульный мотоцикл. Батон рванулся и дико, страшно, как волк, завыл, мы оба упали на мостовую и покатились по лужам, по грязи, но рук я не разжимал. Потом приподнял голову и увидел, что желтый мотоцикл совсем рядом, я видел даже дымки из выхлопных труб и брызги из-под колес и видел, как с коляски спрыгнул и бежит к нам милиционер. Но Батон снова страшно ударил меня головой в лицо, на мгновение я откинулся, и он смог вырвать руку из кармана и выстрелить в меня.
В упор. Выстрела я не услышал, только что-то больно ударило в грудь, небо подпрыгнуло, как резиновое, и последнее, что я видел, – парящий надо мной в этом ненастоящем, резиновом небе милиционер...
Глава 40
Алеха Дедушкин
И сразу он отпустил руки, силы кончились и у меня. Кто-то меня держал, кто-то выворачивал из ладони пистолет, меня связывали, пинали, кто-то все еще кричал пронзительно тонко, замахнулся на меня таксист, его отталкивал милиционер, люди метались, и все шел и шел дождь, и что-то бубнили голоса вокруг:
– Поднимите голову ему...
– Расступитесь, граждане, воздуху дайте...
– «Скорую» вызвали?..
– Какая «скорая» – кончился он уже...
– Господи, молодой какой! Мальчик...
– Бандит проклятый!..
– Что же это делается, люди добрые...
Не доходили до меня никакие слова, потому что я все время смотрел на лежащего в грязи Тихонова. И у мертвого, лицо у него было удивленно-сердитое. Кровь и грязь уже спеклись на щеках. И глаза были открыты. Дождь стекал по его лицу круглыми каплями. И только сейчас я понял, что это я – я, я, я – убил его.
Лицо у него было, как у моего сына, неродившегося сына, в том страшном вещем сне.
Боже мой, что я сделал? Это же ведь не Тихонов вовсе, окровавленный, растерзанный, валяется под дождем на мостовой.
Это я свою собственную жизнь растоптал и растерзал. Вот и открылись передо мной все семь жилищ осужденного судьбой...
Глава 41
Станислав Тихонов
Яркий свет операционной лампы. Боль. Холод. Беспамятство. Все плывет, качается, и времени не существует, я нырнул в него, пробив тонкую пленку сна, как дрессированный тигр рвет в цирке горящее бумажное кольцо. Рядом на стуле – мать. В послеоперационную пускают только к умирающим. Значит, я умираю? Нет сил шевельнуть губами... И чей-то голос – где-то в изголовье, позади меня, – шелестящий, шепчущий: «...Старые часы в нагрудном кармане... Пулю увело... полсантиметра».
И вовсе это не послеоперационная, это гоночная «бочка»; громадная тяжесть прижимает меня к ревущему мотоциклу, и спираль круто, сильно разворачивает меня на грохочущей машине все выше, к белому полыханию юпитеров... Долго-долго, целый год светло. Потом снова темно. И теперь опять яростно вспыхивает свет – я вспоминаю шелестящий голос, спрашиваю:
– Часы?..