Наташа часто упрекает меня в черствости. Я с ней не спорю, хотя и не согласен с этим. Неделю назад человек, толкнувший на моих глазах старика, вызывал у меня гораздо более сильные чувства, чем убийца Жени Корецкого. Потому что убийца был злом беспредметным, отвлеченным, для меня практически бесплотным. И сейчас он где-то ходит в несметном человеческом сонмище, возможно отделенный от меня сотнями километров, тысячами событий, миллионами людей. И вся эта цифирь называется загадкой. Но загадку нельзя ненавидеть, даже если она убивает людей. Ненавидеть можно конкретного человека. А этого человека нет. Пока нет. Из атомов, из слов, из случайных встреч я должен воссоздать этого человека, как Бог сотворил Адама из праха. А для этого не нужно «пылающее» сердце. Просто надо помнить, что тебе люди поручили сказать: «Аз воздам». А воздать ему я должен и за себя тоже. За то, что, осматривая тело Жени Корецкого, я больше думал о пригодных для розыска следах, чем о том, что убит молодой парень и для него не будет больше весны, травы, нежности, что кто-то далеко отсюда уже стал несчастен и еще не знает об этом. Меня убийца тоже обделил в жизни, потому что такие, как он, сделали меня профессионалом в человеческом горе.
Профессионализм многолик. Но в одном он всеобъемлющ: все, не имеющее отношения к работе, уходит на второй план. Недавно на фотовыставке я видел снимок, показавшийся мне символом профессионализма: за кулисами ночного клуба со стриптизом два молодых актера о чем-то говорят с обнаженной балериной. Их лица озабоченны, позы утомленно-свободны, напряженно-выразительны их руки в энергичных жестах. И никому нет дела до того, что женщина – голая. Это не распущенность, это не пресыщенность и не тупость. Это профессионализм...
Мое сердце не имеет права пылать. Оно должно стучать ровно и сильно. И долго. Чтобы я, покуда оно стучит, мог превращать фантомы в реальное зло и карать его. Потому что мое сердце – сердце профессионала – тоже ломает свой ритм и вбивает молотом кровь в виски, когда я говорю чуть слышно:
– Тамара, Женя Корецкий погиб...
Она кивнула, как будто давно уже знала об этом, и закусила до крови нижнюю губу.
Она смотрела мне прямо в переносицу, и я хотел влезть под стол, провалиться сквозь землю, испариться на стене – только бы не чувствовать на себе этот слепой, обращенный внутрь взгляд. А еще мне хотелось подойти к ней, обнять ее за плечи, чтобы она уткнулась мне лицом в грудь, и сказать шепотом:
– Ну, поплачь, маленькая, поплачь. От слез становится легче. Поплачь, я буду рядом и буду ждать. Потому что у меня – это одна ночь. А у тебя их будет много, таких горьких, пустых ночей. От слез становится легче.
Но она не плакала. Сидела на стуле очень прямо, серая, холодная, как давно сгоревшая в печке зола. Так мы и сидели молча. Долго-долго. Я боялся шевельнуться, чтобы она не сломалась, не рассыпалась, не превратилась в пыль.
Потом она вдруг сказала растерянно:
– А он мне говорил, что мы проживем сто лет и умрем в один день...
Я вздрогнул от неожиданности, и она по-прежнему смотрела прямо на меня и видела, как в камере-обскуре, только то, что происходило внутри ее вчера, месяц назад, давно.
– Когда я осталась у него дома, то среди ночи проснулась. Женя не спал, он смотрел мне в лицо. Я погладила его по голове и спросила: «Это очень плохо, что я не плачу?» «А зачем тебе плакать, родная?» – «Говорят, что в эту ночь девушка должна плакать». – «А тебе хочется плакать?» – «Мне хочется петь. Мы ведь проживем сто лет...»
...Я стоял у окна, ухватившись за железную решетку, и смотрел на улицу. По широкому шумному проспекту уходила от меня Тамара, я видел только ее одну, бредущую бессильной походкой, с опущенной головой – без направления, без мыслей, без цели. И может быть, потому, что еще несколько часов назад Леонидов нашел ее весело хохочущей с подругами в коридоре университета, это было особенно страшно. Я отошел от окна.
– Наверное, я никогда не стану профессионалом, – подумал я вслух.
– Что-о? – удивленно переспросила пухленькая розовая девушка-машинистка, сидевшая за маленьким столиком в углу кабинета.
– А-а! Ничего! – Я резко обернулся к ней: – Пишите! Лист дела тридцать шесть!
Машинистка, обиженно поджав губы, начала печатать протокол.