Отезд Окоемова на Урал замедлился благодаря тому, что нужно было устроить до осени комиссионныя дела с Америкой. Осенью он надеялся побывать в Москве, чтобы проверить заказы и поручения. Самым трудным являлось устроить передоверия -- Окоемов плохо верил в русскую аккуратность. В самый разгар этих хлопот он получил анонимное письмо, писанное на простой серой бумаге измененным почерком. "Милостивый государь! Вы поступаете довольно безсовестно, потому что суете свой нос в чужия дела. Но это даже безполезно, потому что найдутся люди поумнее вас в десять раз. Во всяком случае, будьте покойны, что и мы дремать тоже не будем. Лучше будет, если вы хорошенько позаботитесь о самом себе. И еще вам скажу, что своим поведением вы подвергаете себя большой опасности, потому что будете иметь дело с людьми очень сосредоточенными. Оставьте свои нелепыя затеи и знайте свои дела. А впрочем, как вам будет угодно". Письмо было без всякой подписи, с городским штемпелем. Окоемов дал его прочитать княжне. -- Я уже ничего не понимаю,-- заметила та, перечитывая письмо. Окоемов подробно обяснил ей, в чем дело и кто автор письма. -- Страшнаго в этих угрозах ничего нет, но все-таки осторожность не лишняя,-- заметил он.-- Эту девушку спрятали где-то там, в Сибири, и мы должны ее разыскать во что бы то ни стало. С этой целью я и пригласил вас, Варвара Петровна, потому что только вы одна можете это устроить... -- Я? -- Да, вы... Подробности потом, но помните одно, именно, что дело идет о спасении беззащитной девушки. Княжна задумалась на одно мгновение, а потом с решительным видом заявила: -- Что же, я уже согласна, Василий Тимофеич. Сережа тоже деятельно готовился к отезду. Во-первых, он купил непромокаемые охотничьи сапоги, потом целую тысячу гаванских сигар, лотом щегольской дорожный баул, набор всевозможных консервов, английскую шляпу с двумя козырями и кисеей, два револьвера, походную библиотеку -- кажется, все было предусмотрено вполне основательно. Для пробы он одел свои сапоги, шляпу, повесил через плечо пароходный бинокль, накинул на плечи кавказскую бурку и в таком виде предстал пред Марфой Семеновной. -- Ох, батюшка, напугал ты меня до-смерти!-- всполошилась старушка.-- Я сама в книжке читала, что был такой отчаянный разбойник Ринальдо Ринальдини... Я-то давно читала, а ты тут как снег на голову. -- Нельзя, Марфа Семеновна: дело серьезное,-- обяснял Сережа, любуясь своим фантастическим костюмом.-- Я еще кинжал себе куплю... -- Ну уж, батюшка, с кинжалом-то ко мне ты, пожалуйста, и на глаза не показывайся... Мало ли что тебе в башку взбредет, а я еще пожить хочу. Да сними ты котел-то свой -- смотреть противно... Марфа Семеновна очень безпокоилась приготовлениями своего ненагляднаго Васи к отезду, долго думала о том, что его гонит из Москвы в такую даль, волновалась и наконец пришла к удивительному заключению, к какому только могло прийти любящее материнское сердце, именно, она во всем обвиняла Сережу... Конечно, это его дело! Шалберничал-шалберничал в Москве, прокутился до зла-горя, а потом и придумал. Ему-то все равно, где ни пропадать. Вон и нож собирается покупать... Как есть отчаянная голова! Вся надежда у старушки оставалась на княжну. Положим, она женщина не совсем правильная и иногда даже совсем заговаривается, а все-таки женщина и, в случае чего, отсоветует, по крайней мере. Именно с этой точки зрения старушка и смотрела теперь на Сережу, любовавшагося на себя в зеркало. Наконец старушка не выдержала и проговорила: -- Не ожидала я от тебя, Сережа... Голос у нея дрогнул, и на глазах показались слезы. -- Чего не ожидали, Марфа Семеновна? -- А вот этого самаго... Кто всю смуту-то поднял? Жил бы себе Вася в Москве, у своего дела, кабы не твои выдумки... Ты думаешь, выжила старуха из ума, а я-то все вижу. И еще как вижу... Грешно тебе, Сережа. -- Да вы о чем, Марфа Семеновна?.. -- Не притворяйся, пожалуйста, по крайней мере... Без этого тошно. Привел вон как-то Вася ко мне какого-то неизвестнаго человека, назвал его Иваном Гаврилычем и говорит: "Мамаша, рекомендую -- гениальный человек"... Так, приказный какой-то и, наверно, горькую пьет, а Вася-то прост. Разве такие гениальные-то люди бывают? Шекспир, Рашель, Наполеон, а это какой-то Иван Гаврилыч... Ну, я укрепилась, сделала вид, что верю, а потом этак к слову и спрашиваю: "А позвольте узнать, чем вы занимаетесь?" Ну, тут уж ему и нельзя было скрыться. Понес такую ахинею, что святых вон понеси... Какие-то насосы приготовляет. Так ведь, это по пожарной части -- я тоже могу понимать, что и к чему относится. И подвел этого гениальнаго Ивана Гаврилыча опять-таки ты, Сережа... Ты, ты, ты! Лучше и не спорь, не обманывай в глаза... Все я вижу и понимаю. Ты еще не подумал соврать, а я уже вижу. Это признание заставило Сережу хохотать до слез, так что Марфа Семеновна обиделась и кончила слезами. -- Смейся, безпутный, а Бог тебя все-таки накажет... -- Ах, Марфа Семеновна, Марфа Семеновна... ха-ха! Вот уморили-то!.. Вы знаете, как я вас люблю... Нет, это, наконец, невозможно! Ха-ха-ха... Милая Марфа Семеновна... О, sancta simplicitas!.. Именно в таком положении застал стороны Окоемов, когда зашел в комнату к матери. Сначала он решительно ничего не мог понять, а потом улыбнулся и проговорил: -- Да, это все он, мама... Ты угадала. И, наверно, Бог его накажет... -- А что же я-то говорю, Вася?-- обрадовалась старушка.-- Посмотри на него, каким он разбойником разоделся... Еще зарежет кого-нибудь под пьяную руку. -- Наверно, зарежет, мама... Я в этом убежден. Кого бы ему зарезать, в самом деле? Ах, да -- княжну... Окоемов шутил, но у самого было тяжело на душе. Предстоящая разлука с матерью очень безпокоила его. Он так любил свою милую старушку, с ея дворянскими предразсудками, снами, предчувствиями, приметами и детской наивностью. В его глазах она являлась старой Москвой, которая еще сохранялась на Арбате и Пречистенке. Милая старушка, милая старая Москва... Почему-то сейчас Окоемову было особенно тяжело разставаться с родным гнездом,-- сказывались и возраст и надломленныя силы. Из навербованных интеллигентных людей двое получили авансы и исчезли, двое других накануне отезда раздумали и отказались -- оставалось налицо всего пятеро: фельдшер Потапов, Иван Гаврилыч, студент Крестников и двое студентов-техников. "Много званых, но мало избранных,-- с невольной грустью подумал Окоемов.-- Что же, пока будем довольствоваться и этим, а впоследствии можно будет сделать вторичный набор. Впрочем, и на месте, наверно, найдется достаточное количество взыскующих града..." Больше всего Окоемов был рад тому, что познакомился с Потемкиным. Это был настоящий клад... С каждым днем в этом странном человеке он открывал новыя достоинства и чувствовал, что изобретатель насосов делается ему родным, другом, товарищем, а главное -- тем верным человеком, на котораго можно было положиться. Впрочем, ему нравился и фельдшер Потапов и все студенты, особенно Крестников. Такие милые молодые люди, еще не остывшие душой... Намаявшись за день со своими делами, Окоемов возвращался домой усталый и разбитый. Лучшим отдыхом для него было то, чтобы в его кабинете сидел Иван Гаврилыч и разсказывал что-нибудь. Собственно, изобретатель, кажется, совсем не умел сидеть, а вечно бродил по комнате, как тень, курил какую-то необыкновенную глиняную трубочку и говорил на-ходу, точно гонялся за отдельными фразами. За два дня до отезда Иван Гаврилыч совершенно неожиданно заявил: -- А как же я буду с девочкой, Василий Тимофеич? -- С какой девочкой?-- мог только удивиться Окоемов. -- А дочь.. -- Ваша дочь? -- Да... -- Где же она? Сколько ей, наконец, лет? -- Позвольте... пять лет, нет -- четыре. Да, именно четыре... Очень милая девчурка... Мать умерла уже два года назад, а девчурка живет со мной. Она у меня ведет все хозяйство. -- Гм... да... Как же быть? Не лучше ли оставить девочку здесь, как вы думаете? Я могу поговорить с мамой, наконец... Иван Гаврилыч сделал нетерпеливое движение, поправил галстук, который его почему-то начал давить, развел руками и заявил самым решительным образом: -- Нет, Василий Тимофеич, я со своей девочкой не разстанусь ни за что... да. Ведь я только для нея и живу. Окоемов подумал, пожевал губами и решил: -- Хорошо, мы возьмем девочку с собой... Иван Гаврилыч даже не поблагодарил за эту уступку, а только покраснел и отвернулся к окну. Он целых две недели все готовился переговорить с Окоемовым о своей девочке, составлял целыя речи и никак не мог решиться. Марфа Семеновна уже за день до отезда ходила с опухшими от слез глазами и потребовала от сына только одной уступки, чтобы он вместе с ней сездил к Иверской. -- Что же, я ничего против этого не имею,-- охотно согласился Окоемов.-- И даже с большим удовольствием, мама... Тебе известно, что я человек религиозный. В один из последних июньских дней на Нижегородском вокзале сехались все действующия лица. Когда Окоемов приехал с матерью, все уже были в сборе. Студенты забрались раньше всех и держались отдельной кучкой, за ними приехал Иван Гаврилыч со своей маленькой дочуркой, бледной городской девочкой с таким умненьким личиком. Приехали две интеллигентных женщины,-- это были особы лет под тридцать, которым некого было оставлять в Москве. Оне, видимо, стеснялись незнакомаго общества и держались в стороне. Княжна явилась в сопровождении Сережи. -- Я уже не подозревала, Сергей Ипполитыч, что вы такой вежливый человек...-- откровенно удивлялась она.-- Вы поступили, как настоящий джентльмен. -- Кажется, я всегда был джентльменом? Несмотря на жару, Сережа ни за что не хотел разставаться со своей буркой и обращал на себя внимание всей публики. Между прочим, он поднял ужасную суету с багажом и ужасно возмутился, когда дошел до багажа Ивана Гаврилыча, состоявшаго из каких-то чугунных труб и деревянных моделей. -- Это чорт знает что такое...-- ворчал Сережа, подозрительно оглядывая изобретательский багаж.-- Точно странствующий цирк едет. Когда поезд тронулся, Марфа Семеновна, не вытирая катившихся по лицу слез, долго благословляла быстро исчезавшие из глаз вагоны. Это было последнее напутствие старой Москвы...