Они проходили мимо него - враги, убившие его друзей. Он провожал каждого глазами, словно старался запомнить их. Они уже перешли на ту сторону речушки, когда Хлопин обнаружил, что в левой руке он держит автомат, который снял с сошек, а на правую ладонь наступил сапогом...
Да, он не имел права стрелять. Теперь в живых остался он один. И он должен был довести дело до конца...
Он бежал так быстро, как только мог... Потом он шел, слушая, как бешено стучит в груди сердце. И опять бежал, бежал, бежал...
12
На войне убивают. Эта истина настолько общеизвестна и стара, что ее как-то забываешь. Забываешь, потому что помнить об этом годы подряд изо дня в день просто невозможно. Да и тысячи других мелких и крупных забот заслоняют эту истину: нужно постирать портянки, которые стали такими, что, когда их просушишь, звенят на ветру, словно жестяные; нужно сходить к оружейнику пусть посмотрит пистолет, а то последнее время что-то барахлит и не выбрасывает иногда стреляные гильзы; нужно написать письмо матери; нужно... да мало ли чего нужно человеку на войне.
Смерть напоминает о себе. Напоминает по-разному, и по-разному относятся к ней, в зависимости от обстоятельств. Когда после наступления в штаб приходят донесения о потерях, - это только цифры, которые огорчают, если потери большие;
а если небольшие, то даже приносят некоторое удовлетворение: слава богу не так уж... Но вот мелькает знакомая фамилия: Терещенко. Терещенко... Терещенко... А-а... капитан Терещенко!.. Это надо же! Мы с ним как-то ночь коротали на НП... "Казбеком" у него разжился... Хороший мужик... был!.. И огорчение приобретает уже другую окраску, личную. И вдруг... Сорока?! Какой из 427-го?.. Не может быть... Сергей?! А-ах, Серега!.. С первых дней рядом... Из одного котелка ели, из одной кружки пили!.. А тут еще очевидцы. Один, который тоже с первых дней, молчит; другой - из новеньких - возбужденно рассказывает: "Я только хотел к нему в воронку переползти, а тут как ахнет... Так ему осколком всю черепушку и отнесло!.." И уже к говорящему возникает мгновенная неприязнь: "Черепушку"!.. Это о Сережке-то так!.. Сам ты, дерьмо собачье, "черепушка"!.. Это ж такая голова... была!..
Ляжет на сердце непомерная тяжесть и долго еще давит и давит... И, наконец, у самого над ухом чиркнет пуля, вопьется в ствол березки, из-за которой ты только выскочил, удивленно глянешь на отверстие, по краям которого кора еще шевелится, и белым холодом смерти повеет от нее на тебя.
Свою смерть капитан Кулемин уже видел однажды - она влетела в блиндаж сверху и застряла между балками перекрытия. Кулемин услышал удар, треск и, зажмурившись, сжался в комок, ожидая взрыва. "Вот-вот!.. Вот-вот!.. Вот-вот!.." - бешено стучало в груди. Но взрыва все не было, и он открыл глаза. Прямо на него смотрело тупое рыльце снаряда, колпачок взрывателя тускло поблескивал в тоненьком лучике света, просочившемся сквозь пролом в перекрытии. Кулемин завороженно смотрел на него, не двигаясь и не дыша. Ему казалось, что стоит пошевелиться - и сразу рванет!..
В этот момент в блиндаж протиснулся старшина. Кулемин дико и пронзительно заорал на него: "Стой!.. И не шевелись!.." Старшина испуганно уставился на него, не понимая, в чем дело, и тогда Кулемин медленным движением поднял правую руку и пальцем указал на неразорвавшийся снаряд. Старшина быстро-быстро заморгал глазами, но вдруг, сообразив, успокоенно сказал: "Вже ничего нэ будэ... - тильки якщо упадэ... А так - ничего нэ будэ..."
- Вызови саперов, - почему-то шепотом сказал Кулемин и выскочил вслед за старшиной из блиндажа, едва не ставшего его могилой.
Было это давно, около года тому назад, но до сих пор у капитана осталась неприязнь к закрытым помещениям. Ему казалось, что на открытом месте можно как-нибудь отпрыгнуть в сторону, спрятаться, и хотя наивность подобных рассуждений была очевидна, Кулемин упорно избегал долгого сидения в блиндажах и других укрытиях...
Вот и сейчас Кулемин, попыхивая "Казбеком", с неодобрением поглядывал на узкую щель, ведущую в блиндаж, где временно обосновался штаб дивизии. Стенки щели были обшиты досками с немецкой аккуратностью, и такие же аккуратные деревянные ступеньки вели вниз. Папироса кончилась, но капитан все еще пытался тянуть "фабрику". На душе было тошно. Он старался не думать о Пименове и все-таки думал о нем. Он говорил про себя: "Эх, Паша!.. Эх!.." - и не было больше слов, не хватало, не знал он их, все растерял куда-то, сейчас, в такой момент, растерял, когда, кажется, хоть умри, а выговорись. А ведь он знал столько слов... "Ведь я знаю столько слов! - убеждал он себя. - Ведь это же моя профессия. Надо только сосредоточиться - и вспомнить. И сразу будет легче, я же знаю..."
Но он не мог сосредоточиться, и вспомнить не мог вообще ничего. И вдруг понял чуть ли не с ужасом, что даже Пименова забыл... Только какая-то тень осталась в памяти, линия, общий облик, освещенный улыбкой, как в тот самый первый момент, когда они встретились взглядами - угадавшие друг друга в толчее приемной генерала Суржанова.