— Никакой своей вины не вижу. Если проводившиеся опыты испытания ядов на приговоренных к высшей мере наказания называть преступлением, тогда вам придется судить всех, кто приговаривал их к расстрелу и кто расстреливал преступников, — решительно парировал он все попытки следователей квалифицировать его действия как умышленное убийство. — Мы же в лаборатории делали нужное для Советской страны дело — обеспечивали сотрудников государственной безопасности безотказными средствами уничтожения врага.
— Статья двадцать первая Уголовного кодекса предусматривает единственный способ исполнения высшей меры наказания — расстрел. Вы же действовали вопреки закону.
— Наши действия представляли собой исполнение приговора о смертной казни. Они были направлены на достижение той же цели, что и расстрел, — на лишение жизни приговоренного к смерти человека. Отступление от установленного законом способа лишения жизни Уголовный кодекс преступлением не признает.
— Тогда что вы скажете о случаях уничтожения вне стен лаборатории людей, которые не считались преступниками?
— В отношении этих я выполнял приказы своих начальников, в обсуждение которых вступать не имел права. А за отказ выполнять эти приказы я сам подлежал строгому уголовному наказанию. Тем более что при подстановке задач руководство НКВД-МГБ называло их опасными врагами государства.
Других серьезных обвинительных аргументов у следователя по особо важным делам Прокуратуры СССР не нашлось. Ситуация действительно была тупиковая. Если к этому добавить все более явственный поворот в уголовно-правовой политике страны от огульного преследования «врагов народа» к приоритетам защиты личности обвиняемых и подсудимых (даже в ущерб интересам жертвы преступления — что новая крайность), нетрудно было предположить, что за дела лаборатории Могилевскому отвечать не придется. Так оно и случилось. Уголовное дело прекратили, а пухлый том с грифом «совершенно секретно» упрятали в спецхран, подальше от людских глаз.
Только вот победа бывшего начальника лаборатории в споре с прокуратурой оказалась относительной. Как уже сказано выше, его отправили обратно во Владимирскую тюрьму продолжать отсидку. Там он встретился с опальным генералом Наумом Эйтингоном. Они даже сидели в одной камере.
То ли по совету Эйтингона, то ли исходя из собственного горького опыта, Могилевский пару лет о себе никому не напоминал, не сочинял ни писем, ни ходатайств. Может, надеялся, что прокуратура все еще решает его судьбу на самом высоком уровне, и потому терпеливо ждал результата? Ведь статьи, по которым он сидел в тюрьме, подпадали под амнистию 1953 года.
Единственное, что позволял себе Григорий Моисеевич, — регулярно переписываться с родными. Для них он всегда оставался самым дорогим человеком. Со слезами на глазах арестант разрывал очередной конверт и, рыдая, читал ласковые слова: