Читаем Библия и русская литература (хрестоматия) полностью

Воздействие пушкинской поэзии на читателя, среди многих причин, определяется, как давно замечено, чудесной гармоничностью его произведений, соразмерностью и созвучностью их частей. Пристальный взгляд и чуткое ухо уловят в единстве величайшее разнообразие. Откроем, например, страницы пушкинского романа в стихах, еще раз насладимся его драматическим, и светлым финалом, который примиряет с неизбежным и оставляет в душе тревогу, открывает просторы непредсказуемого и побуждает угадывать судьбы героев... Перелистывая восьмую главу, мы без особых аналитических усилий, но с улыбкой удовольствия заметим античную образность, так естественно перенесенную в обстановку лицейской юности, Музу-вакханочку, которая, как в русской волшебной сказке, принимает разные обличья: она и ветреная подруга поэта, и заботливая спутница его в далеких скитаниях, и героиня немецкой баллады, переложенной Жуковским на русский лад, и смиренная странница, одичавшая среди «племен бродящих», и уездная барышня, в которой мы узнаем вдруг героиню романа. Мы удивляемся, обнаружив, что автор устроил на «светском рауте» встречу «двух Татьян»: Татьяны-Музы с Татьяной-княгиней, с «неприступною богиней Роскошной, царственной Невы».

В- непринужденной беседе с читателем автор упоминает мимолетно библейскую легенду о первородном грехе («О люди! все похожи вы На прародительницу Эву...») и античного бога сновидений Морфея, называет имена римских, русских, европейских писателей; автор открывает читателю душевную жизнь героя — его внезапную любовь, безрадостную, как «бури осени холодной», мучения его совести, покаяние, суетные самооправдания и подлинные страдания... Все это слилось в повествовании, которое кажется нам абсолютно свободным, хоть мы и понимаем закованность его в. кристальные строфы, подчиненность строгому ритму.

В целостности пушкинского стиля разные традиции не спорят, но содружествуют, открывая читательскому воображению бескрайние просторы. Так в первой же строфе оды Горация, переложенной Пушкиным вослед за Ломоносовым и Державиным — «Я памятник себе воздвиг нерукотворный...»* (1836) — мы воспринимаем как естественное, единственно возможное сочетание евангельского представления о храме нерукотворном с мотивом народной тропы, идущим из русского фольклора (в былинах привычен образ тропы, которая «заколодела, замуравела» — и только богатырь способен сделать ее снова торной).

В пушкинской трактовке «Памятника» вообще много неожиданного с точки зрения диалога «культур». В той же первой строфе Александрийский столп пробуждает одновременно две ассоциации: воспоминание о знаменитом маяке высотою 110 метров в Александрии Египетской (IV — III вв. до н. э.) и о колонне на Дворцовой площади в Петербурге, увенчанной фигурой ангела с лицом Александра I (1834 г.). И далее в тексте стихотворения читателя нимало не удивляет, что бессмертие поэта трактуется в соответствии с представлениями античной культуры как жизнь его души в созданных им творениях, но, обращаясь к Музе, автор призывает ее быть послушной велению евангельского Бога, который заповедовал смирение и незлобивость...

Взаимодействие культур остается существеннейшей чертой русской литературы и после Пушкина. Но соотношение традиций быстро и ощутимо меняется. Перечитаем лермонтовское стихотворение «Смерть поэта»* (1837), написанное через год после пушкинского «Памятника» и сделавшее автора известным России. Здесь очевидно идущее из глубины веков высокое представление о поэте — дивном гении, приверженце свободы, увенчанном славой. Но мы не найдем здесь привычных слов-сигналов, воскрешающих в памяти мир античной мифологии и поэзии. Здесь доминирует библейская образность: упоминание о терновом венце вызывает в памяти сцены, рисующие издевательства римских солдат над Христом перед казнью.

Шестнадцать грозных строк, завершающих стихотворение, навеяны библейскими пророчествами о Судне, от которого невозможно сокрыться: «И мысли и дела Он знает наперед». Здесь отразились, наверное, образы Апокалипсиса; может быть, и образы Книги пророка Малахии, где предрекается неотвратимый суд Божий:

«И приду к вам для суда и буду скорым обличителем чародеев и прелюбодеев, и тех, которые клянутся ложно и удерживают плату у наемника, притесняют вдову и сироту и отталкивают пришельца, и Меня не боятся, говорит Господь Саваоф» (III, 5).

Перемены, происходившие в сфере литературной образности на рубеже 30 — 40-х гг. XIX в., очень точно уловила литературоведческая статистика.

В «Лермонтовской энциклопедии» приведены сопоставительные данные о лексике, встречающейся у А. С. Пушкина и М. Ю. Лермонтова. Объем слов в художественных произведениях обоих поэтов примерно равен (313 тысяч и 326 тысяч). А частота употребления слов, связанных с античной мифологией, у младшего из поэтов резко снижается: «Амур» 43:4, «Аполлон» 32:2, «лира» 129:10, «муза» 148:14, «Парнас» 21:1 и т.д. Зато среди наиболее часто употребляемых слов у Лермонтова появляются «Бог» и «Небо» в библейском значении.

Перейти на страницу:

Похожие книги