Русские писатели, оставшиеся на родине или вынужденные покинуть ее, были едины в своем отношении к библейской традиции. Им, независимо от личного отношения к религии, было отвратительно насаждаемое свыше надругательство над верой, «разоблачение» Библии, высмеивание ее — все это кощунство, которое именовало себя «научным атеизмом», а на самом деле оскверняло подлинную науку, которой свойственно уважение к свободе совести и, уж само собой разумеется, к величайшим сокровищам культуры. Если же кто-то из подлинно талантливых, а не из пишущих лакеев новой власти, примыкал к толпе пропагандистов «классовой морали», пусть и по убеждению, его настигал духовный крах.
Так было с В. В. Маяковским. Его молодое богоборчество сродни традиционному демонизму, это бунт в рамках библейского мира. Недаром герой «Облака в штанах» (1914 — 1915) намеренно или нечаянно, только отнюдь не пародийно, сопоставлен с лермонтовским Демоном — «Я тоже ангел, я был им...». Еще отчетливее сопоставление героя поэмы с неназванным, но подразумеваемым Сыном Человеческим:
Это взвело на Голгофы аудиторий Петрограда, Москвы, Одессы, Киева, и не было ни одного, который не кричал бы: «Распни, распни его!»
И какими бы крикливыми ни казались в финале поэмы «карнавальные» обращения к Богу, к Петру Апостолу, какой бы жалкой не выглядела бравада — «Эй вы! Небо! Снимите шляпу! Я иду!» — за всем этим ощутима необорванная связь с библейской традицией:
Всемогущий, ты выдумал пару рук, сделал, что у каждого есть голова, — отчего ты не выдумал, чтоб было без мук целовать, целовать, целовать?!
Боль, выразившаяся в этой мольбе, неподдельна и неотделима от другой, которая еще невыносимей:
Смотрите — звезды опять обезглавили и небо окровавили бойней!
В поэме чутко уловлены и корчи «безъязыкой улицы», и ее вопли — «Идемте жрать!», и умирание слов в каторжном «городе — лепрозории»:
только два живут, жирея — «сволочь» и еще какое-то, кажется — «борщ».
Вообще «Облако в штанах» — поэма искренней, неутолимой и сострадающей боли, только это и позволяет герою сказать о себе, предрекая год «в терновом венке революций»:
А я у вас — его предтеча; я — где боль, везде; на каждой капле слезовой течи распял себя на кресте.
Но это выпячивание «Я», которым когда-то Лермонтов наделил своего Демона, не приемля его гордыни, в поэме Маяковского лишено оттенка сомнения или осуждения. Здесь можно видеть одно из начал того поворота на его поэтической дороге, который так стремительно произошел в послереволюционные годы. Первая же поэма — громадные по объему «150 000 000» (1919 — 1920) — соединила в себе все, что стало величайшим бедствием для страны: прославление безликости (150-миллионный Иван — сочинитель и герой поэмы), восхваление мгновенной и победоносной мировой революции, изображение «буржуазного мира» в лице Соединенных штатов Америки как заклятого врага, решительное требование — строя новое, «издинамитить старое», призыв к миллионам «безбожников, язычников и атеистов» поклоняться не Тому, который «иже еси на небесех», но «богу из мяса — богу-человеку», который «между нами»...
За все это, вколоченное в сознание миллионов, пришлось расплачиваться непомерной ценой — и миллионам, и самому поэту. Даже после его смерти непререкаемая резолюция чудовищного тирана: «... был и остается лучшим, талантливейшим...» — легла на его поэзию чем-то вроде Каиновой печати.
В течение многих десятилетий XX в. верность исторической памяти, вере отцов, национальным, общенародным, общечеловеческим устоям требовала от писателей России мужества, подчас и жертвенности, свидетельствовала о внутренней свободе в условиях доносов и террора.
Все расхищено, предано, продано, Черной смерти мелькало крыло, Все голодной тоскою изглодано, Отчего же нам стало светло?
Это писала А. А. Ахматова близкой подруге в июле 1921 г., когда оставалось несколько дней до ареста Гумилева (чего, может быть, не предполагал и он сам). Для черных предчувствий было сколько угодно оснований, но еще радовали «вишневое дыхание» леса, «глубь прозрачных июльских небес», еще верилось, что чудесное, «от века желанное», совсем близко.
Стихотворение, написанное 26 — 27 августа того же года (Гумилев был расстрелян 25 августа), передает то настроение, которое стало господствующим в огромной стране на долгие десятилетия:
Страх, во тьме перебирая вещи, Лунный луч наводит на топор. За стеною слышен стук зловещий — Что там — крысы, призрак или вор?
Человеку, сформировавшемуся в иную, пусть и нелегкую эпоху, вряд ли возможно представить себе эту неотступную пытку страхом, который казался хуже самой смерти:
Лучше бы на площади зеленой На помост некрашеный прилечь И под крики радости и стоны Красной кровью до конца истечь.
Прижимаю к сердцу крестик гладкий: Боже, мир душе моей верни! Запах тленья обморочно сладкий Веет от прохладной простыни.