Безупречную Лию с ее очаровательным малышом и мужем. Через несколько часов наступит утро, они будут водить хороводы вокруг елки, под которой лежат маленькие подарки от мамы, и они останутся, останутся в конце концов. Соблазн иметь внуков будет слишком силен, чтобы сопротивляться ему, и мама станет принадлежать им. А потом мне придется заснуть. «Приди, о Сон, забвение забот…» [122]
Несколько уныло тянувшихся минут я просидела на краю кушетки, глотая слезы. Вскоре встала, вытерла лицо рукавом больничного халата, прошла в ординаторскую и набрала номер, который помнила наизусть. Я позвонила ей. Была глубокая ночь. Ночь накануне Рождества, и во всем доме я находилась одна – Ада, не ждущая подарков, Ада, которой безразлично, что скажут другие. Тем не менее я разбудила маму и спросила, почему она выбрала меня в тот день на берегу реки Куенге.
Мама колебалась, понимая, что существует много неверных ответов. Мне не хотелось услышать, что у нее не было выбора, поскольку остальные могли позаботиться о себе сами.
Наконец она произнесла:
– После Руфи-Майи ты была моей младшей, Ада. В критические моменты мать заботится о своих детях по очереди, начиная с младших.
Вот такую сказку мама придумала для меня. Дело было, оказывается, не в моей ценности. Никакой ценности нет. Дело – в очередности и материнском долге. После Руфи-Майи настала моя очередь.
Мне это показалось утешительным. И я решила жить с этим дальше.
Киншаса, 1974
Сейчас нельзя поехать в Леопольдвиль, Стэнливиль, Кокилхатвиль или Элизабетвиль. Имена всех былых завоевателей (и их жен) стерты с карты. Собственно, нельзя вообще поехать в Конго, теперь это Заир. Мы повторяем эти слова, словно пытаемся запомнить чужие имена: я живу в Киншасе, Заир. Места – города́, деревни, даже реки, – названия которых мы всегда употребляли, чтобы обозначить свое местоположение, вдруг стали незнакомыми. Элизабет тревожится, несмотря на наши попытки успокоить ее, не надо ли им с Анатолем сменить имена, поскольку те звучат по-европейски, как «колониалистские». В сущности, меня это не удивляет. Мобутовские указы простираются во все сферы жизни. Пожилая чета наших соседей, похоже, разделяет ее страх, они по забывчивости говорят «Леопольдвиль», но сразу в страхе прикрывают рот ладонью, будто выдали государственную тайну.
По вечерам мы проверяем друг друга, отыскивая на карте новые непонятные названия и стараясь подловить друг друга на ошибке: Чарлсвиль? Баннингвиль? Джокупунда! Бандунду! Мальчики угадывают новые названия гораздо чаще, чем я, главным образом желая покрасоваться. Анатоль не делает ни одной ошибки, поскольку у него цепкий ум и еще, думаю, потому, что коренные названия ему говорят больше, чем мне. Для меня они чужие, разумеется. После того как мальчики уходят спать, я сижу за столом при колеблющемся свете керосиновой лампы и медленно прокладываю путь по новой карте, чувствуя себя так, будто папа нашел меня здесь и задал Стих. Мы перестраиваем свой язык под грандиозную мобутовскую программу возвращения аутентичности.
Но что в этом аутентичного? – постоянно спрашиваю я Анатоля. Главная улица Киншасы – Бульвар 30 июня – назван в память о великом Дне независимости, предусмотрительно купленной на тысячи камешков, опущенных в большие сосуды и перевезенных вверх по реке. Насколько это «аутентично»? В действительности то, что получилось из этого голосования, – совсем другое дело, ни в каких памятных знаках не запечатленное. Нет нигде Бульвара 17 января, дня смерти Лумумбы.
Анатоль указывает на земляную дорожку между нашим домом и домом соседей, тянувшуюся через сточную канаву, которую, чтобы выйти на главную дорогу, приходится преодолевать по пустым металлическим канистрам, подняв юбку.
– Этот бульвар тоже нуждается в названии, Беене. Поставь знак здесь.
Он мудрый. Ждет не дождется, когда я это сделаю.