— Баба-Кока, можно задать вам вопрос?
— Давай спрашивай.
Ксения Васильевна отдыхала в своем кресле после трудового дня над остывающей чашечкой кофе, но без книги: на улице вечерело, в узкие сводчатые окна свет падал слабо, полумрак окутывал комнату, а зажигать лампу рано, керосин давно продают по карточкам, в обрез. Приходилось экономить.
Катя сидела возле кресла на низенькой скамеечке, обхватив колени, и в упор глядела на бабу-Коку. Странная была у нее привычка: в трудные моменты не потупляла глаза, а, напротив, вовсю вытаращивала, хотя и обливалась краской смущения.
— Что мнешься? Спрашивай.
— Кто мой отец?
— Знаешь ведь.
Если бы Ксения Васильевна умела хитрить, прятаться, убегать от опасных вопросов и, скрывая правду, говорить полуправду, могла бы таким ответом отделаться. Но Ксения Васильевна не любила хитрить. Особенно с Катей.
— Тебе надо знать не кто отец, а какой?
— Баба-Кока, вы с ним дружили?
Баба-Кока не сразу ответила. Видимо, взвешивала, сама не знала — да или нет?
— Дружбой не назовешь, а знакомство вели. Даже приятельство было. Как с семьей расстался, сколько тому… восьмой, верно, год, так и наше приятельство врозь. Неладно у него с личной жизнью. А передо мной неохота несчастливцем казаться. Слабовольный Платон Акиндинович, хотя и военный. Какой он военный! Не знаю, пальнул ли из боевой винтовки разок. В интендантстве служил… Катенька, тебе ведь другое надобно. Хочется услыхать об отце, что большой человек, характера крупного?
Она замолчала. И Катя молчала. Впервые заговорила об отце. Никого, даже Васю, ни разу не спросила о человеке, которого называла ли когда-нибудь папой? Если и называла, так это было давно, что не помнит. Не помнит. Забыла.
— Героя хотела?
— Героя?! — гневно вскинулась Катя. — Хорош герой! Бросил маму.
— То дело двоих. Не нам судить, кто прав, кто виноват, — возразила Ксения Васильевна.
— Бросил нас.
— Вас не бросал. Мать не отдала.
— Вы не любили маму.
Ксения Васильевна не ответила, и это означало: да, не любила.
Внезапно протяжный колокольный звон вошел в келью и всю заполнил ее. Раньше с колокольным звоном на душе поднималось что-то певучее, печальное, важное. Сейчас колокола говорили Кате другое: унылость, безрадостность, ложь…
— Есть присловье: «По отцу и сыну честь», — послушав звон, сказала Ксения Васильевна. — Однако не все пословицы — мудрость. Что до отцов: оставили детям славное наследство — спасибо. А нет? Сам добывай. Кто тебе мешает? Завоевывай и почет и славу… А главное, Катя, чтобы смысл в жизни был…
— Смысл жизни в чем?
— То и загадка: в чем?
Вопрос, заданный самой себе, повис без ответа. Ксения Васильевна в задумчивости глядела на Катю.
Не странно ли, столько прожито лет, столько пережито счастья и горя, утех и утрат, а когда-нибудь ты задумывалась о смысле жизни, Ксения Васильевна? Цель высокая была у тебя? Любимое дело, такое, чтобы всю душу отдать? Нет. Жила в свое удовольствие, и ничего более. И ничего выше. И все увлечения твои были не вечны. Минучие были и любви и привязанности. Что же это? Ведь таких людей небокоптителями называют, Ксения Васильевна. Или вот еще писатель Тургенев о таких, как ты, словечко изобрел: «лишние люди». Язвительно сказано. Будто выстрелом в самую точку.
Так раздумывала Ксения Васильевна, серьезно и строго, в то же время иронически посмеиваясь над собою: «Пустилась ни с того ни с сего философствовать, старая».
Но ирония была для нее защитой, в действительности же Катины вопросы разбередили, подсказали что-то.
Катя, Катя — любовь к Кате, так нежданно и властно заполнившая все ее сердце, — вот что было единственным содержанием теперешней жизни Ксении Васильевны.
«И прожила бы небокоптителем, — думала Ксения Васильевна, — если бы не эта девчонка, в которой вроде ничего и особого нет, а жизнь стала из-за нее драгоценной, и цель есть, и смысл есть, и хочу жить, жить!»