Все было исковеркано, опалено, неподвижно, мертво, и густо несло горьким запахом окалины, въевшегося в землю и снег пороха, обгоревшей краски. Ветер одиноко свистел, играя, копошился в пробоинах давно выстуженного морозом, полусорванного, закрученного спиральными кольцами щита, который, прикасаясь к обмотанной какими-то грязными тряпками гусенице, осторожно скрежетал, вызывая одиноким железным дребезжанием озноб в спине.
И от накаленного морозом черного металла танка, от раздавленного орудия дохнуло жестким холодом смерти.
«Как здесь все произошло? Почему они не успели выстрелить?»
Кузнецов с перехваченным удушьем горлом, с ощущением своей вины — зачем он ушел от орудия? — хотел понять, как сложились в смерть те гибельные секунды, когда он вместе с Зоей стрелял по танкам на позиции Давлатяна, силился представить, пытались ли они стрелять в те последние секунды перед смертью, представить их лица, их движения в момент нависшей над бруствером пылающей громады танка.
А он лишь издали видел гибель расчета. И ничего не мог сделать. Те молниеносные секунды мгновенно стерли с земли всех, кто был здесь, людей его взвода, которых он по-человечески не успел узнать: младшего сержанта Чубарикова, с наивно-длинной, как стебель подсолнуха, шеей, с его детским жестом, когда он поспешно протирал глаза: «Землей вот запорошило»; и деловито точного наводчика Евстигнеева со спокойно-медлительной спиной, с извилистой струйкой крови, запекшейся возле уха, оглушенного разрывом: «Громче мне команды, товарищ лейтенант, громче!..»
Он еще помнил их взгляды, голоса, они звучали в нем, как будто гибель их обманывала его и он должен был опять услышать их, увидеть их… И это, казалось, должно было произойти потому, что он не успел сблизиться с ними, понять каждого, полюбить…
У Кузнецова замерзло лицо, замерзли руки, и с почти самоуничтожающим осуждением того, что произошло, того, что не в силах был тогда предотвратить, остановить, он хотел знать это последнее, что случилось здесь, что объяснило бы все.
Но то, что он видел на огневой, — оставшееся от его расчета, лишь угадываемое, неясное, темное, заваленное землей, то, что не нужно было уже хоронить, — окатывало его смертным молчанием. Никто не мог ответить, кроме них. А их уже не было… Только под ветром чуть слышно позванивало, дребезжало: загнутый кольцами щит орудия прикасался и отталкивался от железной гусеницы танка.
Кузнецов поднял озябшее лицо. Внезапно за спиной раздался визгливо-скребущий звук лопаты. Звук был четок, резок в тишине. Уханов, темнея фигурой среди зарева, сгибался и разгибался в нише для снарядов, ударял лопатой в землю.
Кузнецов тихо подошел, посмотрел. Уханов откапывал в навале земли ничком распростертое в нише, вдавленное человеческое тело, цепко обхватившее руками что-то под собой; шинель на спине разорвана в клочья: наверно, пулеметная очередь из танка сразила его в упор.
— Кто? — глухо спросил Кузнецов. — Кто это, Уханов?
Уханов молча взял за плечи отвердевшее тело, и оторвав его от чего-то плоского и серого, повернул лицом вверх. Лица убитого невозможно было узнать. Корка земли примерзла к нему. Плоское и серое было снарядным ящиком.
— Подносчик снарядов, — сказал Уханов и с горловым хеканьем вонзил лопату сбоку ящика. — Очередью в спину… Видно, когда снаряды брал. Одного не соображу, лейтенант: как же они его проворонили? Или до этого ранило всех? — Он мотнул головой в сторону танка. — Еще снаряды были! Снаряды ведь были у них! А Чубариков и Евстигнеев стреляли, как боги! Танк-то горел уже!..
Кузнецова поразила злость, какое-то отрицание, жестокое несогласие в тоне Уханова, словно они, кто не мог ответить ему, виноваты были в самой своей смерти, а он, У ханов, никак не хотел простить гибели целого расчета, раздавленного танком. Кузнецов сказал с хрипотцой:
— Мы не знаем, что здесь произошло. Кого винить?
— Простить себе не могу. — Уханов выдернул снарядный ящик из земли, с силой бросил его на бруствер. — Надо было мне вторым снарядом лупануть! Но на меня самого семь штук перли! А видел, видел я его как на ладошке, бок мне ясненько подставил этот чубариковский!.. — Он вылез из ниши, взглянул на темное, распластанное на земле тело подносчика снарядов. — Спасибо, братцы, хоть за снаряды! Где похоронить его, лейтенант?
— В нише, — ответил Кузнецов. — Я схожу к орудиям Давлатяна.
На позиции второго взвода тоже все было раздолбано, истерзано, завалено, везде воронки, зияющие чернотой ямы, вывороченные бомбами, хруст осколков под ногами — позиции уже не существовало: только распаханные брустверы двориков, разметанные гильзы и одно орудие с пробитым накатником, из которого стрелял Кузнецов, обозначали огневую, пустыннозаброшенную, безнадежно покойную. Ровик связи позади орудия, куда во время бомбежки спрыгнул Кузнецов к телефонисту Святову, был наполовину скошен разрывом снаряда. Проходя, Кузнецов задел ногой за оборванный провод и вдруг так остро, так обнаженно ощутил безвольную неупругость потянувшегося за ним, никому не нужного теперь провода, что в груди сдавило.