На фанерных стульях приходилось постоянно ёрзать, чтобы задница не затекала; передо мной сидел лохматый здоровяк, голова которого перекрывала сцену; было неуютно, неудобно. А всё равно я чувствовал, что поддаюсь. Ещё немного — стану умиляться. И, чем чёрт не шутит, подвывать.
Возвращались мы в суровой темноте: в электричке вырубило свет. Подростки громогласно распевали: «Кто? Кто? Кто тебя таким создал! — Кто ты? Скажи сам себе хотя бы в этот раз!» — а я сунул руку в Мусин карман и незаметно гладил бедро с упоительно выступающей косточкой, не решаясь спуститься чуть ниже, хотя и чувствовал весёлое согласие, и с ужасом думал, как буду объясняться с Мусей, когда она предложит к ней зайти.
— Ну, молодой человек, как говорится, приглашаю вас на чашку кофе. Или что вы пьёте на ночь? Чай?
— Исключительно воду.
— Что, боишься не уснуть? Я тебе и так уснуть не дам, не бойся. Дома никого, родители мои в Алжире, там мой папочка работает торгпредом, выполняет задание родины. Я сама себе в Москве хозяйка.
— Слушай, Муся, — промямлил я, сгорая от неловкости. — Надо поговорить.
— Хорошо, давай уже поднимемся и поговорим. — Муся слегка напряглась.
— Я так не могу. И подниматься не стану. И хочу прямо сейчас объяснить почему.
— Так. Это моя привилегия — включать динамо. Мне нельзя, начались дела, голова болит, завтра-послезавтра-никогда. Ты-то чего? — рассердилась она.
— Ты неверующая?
— Что? Не поняла.
— Ну, ты в Бога ведь не веришь? В церковь не ходишь? Я правильно понял?
— Ещё чего? Конечно, не хожу.
— А я хожу.
— В какую именно? В ту, где кресты? Или в ту, где звезда, на Архипова? А может, дико извиняюсь, в ту, где полумесяц? — Муся смотрела упорно, холодно, не отводя взгляда.
— В ту, где кресты.
— Значит необрезанный? Сейчас проверим… Эй, не обижайся, ну ты чего? Ходи себе на здоровье, мне-то что?
— Муся. Мне вера запрещает… это самое…
— Милый, ты чего — дурак? Всю, прости господи, дорогу меня лапал, а теперь — какая-то религия? В общем, выбирай: идём ко мне, или больше никогда мне не звони.
Она опять позвонила сама. То ли в последних числах марта, то ли в первых числах апреля; в тот день (я это хорошо запомнил) грянула внезапная жара, восемнадцать градусов по Цельсию; из почек проклюнулись тонкие листья, похожие на свёрнутые язычки; между пыльными рамами пыталась ожить прошлогодняя муха, она взлетала вертикально вверх, ненадолго зависала на уровне глаз, ударялась в стекло и валилась обратно.
Странная была в тот год весна, неуравновешенная, её бросало то в холод, то в жар.
— Слушай, котик, — начала Муся без предисловий, — до меня тут, кажется, дошло. Ты и взаправду дурак. Я не ошиблась?
— Конечно, Муся, я дурак. Но очень рад тебя слышать. Значит, всё-таки немного умный.
— Был бы умный — сам бы позвонил.
— Но ты же запретила?
— Я и говорю: дурак. Но ты знаешь, я хочу разобраться. Возьми меня в свою церковь. Возьмёшь?
— Возьму. — Такого разворота я предположить не мог, поэтому ужасно удивился. — Пойдём в субботу на вечерню?
— Нет, я в субботу не могу. В субботу я, пардон муа, собираюсь с подружками в баню. У нас зарезервированы Сандуны. Тебя, извини, не возьму, да ты бы и сам не пошёл. Ты же скромный, пока свет не выключили. А мне говорили, что службы у вас воскресные, так? Вот в воскресенье я готова. Что нужно взять с собой?
— Купальник, тапочки и полотенце.
— А если без этих глупостей? Так сказать, считаясь с уровнем народонаселения.
— Без глупостей — нужен платочек.
— Чтобы я была как бабка? Ага, прям щас. Обойдётесь импортной береткой. — Муся произнесла это слово смешно, с протяжным «э»: берэткой.
Она и впрямь пришла в кокетливой рижской беретке, с торчащей пимпочкой, похожей на твёрдый сосок. И в хорошо протёртых синих джинсах с диковинным лейблом на попе. Такие было не достать у спекулянтов и даже в валютной «Берёзке»; это ей
После выноса креста и начала суетливого молебна строго повернулась ко мне.
— Изыдем — значит, уходим? Это значит, всё — финита ля комедия, пошли финальные титры?