Любовь Божия приходит на землю, «зрак раба при-им, в подобии человечестем быв»[120], ее судьба на земле открывает человека в человеке. Любовь Бога — и в вольной смерти Иисуса на кресте, и в космическом самоуничижении Слова Его во всем творении. В каждой из тварей под «зраком раба» заложена любовь, которая хочет поселиться в нас. «Бог приходит и заявляет о Своей любви, — говорит Николай Кавасила. — Будучи отвергнут, Он ожидает у дверей»[121]. Нигде Он не ищет Своего, отказывается от «божественного», от всесильных прерогатив, скрываясь за дверью видимого. Он всегда поблизости, но чаще всего укрыт, анонимен. И вот именно из этого укрытия следует помочь Ему выйти. Любовь Божия становится новой вестью, новой плотью всякий раз, когда человек одалживает ей свое зрение, руки, лицо. «Христианин — это обездоленное существо, но он знает, что есть еще Некто более обездоленный, нищий (проситель) любви, стоящий у порога его сердца»[122].
Мы слышим Его. Но сам акт или дар узнавания включает в себя усилие, оно «употребляется» на создание нового, на вочеловечение того, что бесплотно. Когда мы кого-то узнаем, то облекаем его в знакомый нам образ. Когда мы говорим, что Бог есть Любовь, то наделяем Его знакомым человеческим обликом. Любовь придает земные, зримые выражения незримому присутствию Бога. Яви нам свет лица Твоего, Господи! (Пс. 4, 7), позволь нам приблизиться к тому, что, оставаясь непостижимым, приоткрывает себя через рассматривание творений (Рим. 1, 20), приобщает Своему веселому художеству (Пр. 8, 30). Не ища своего, оно обнаруживает себя в человеческих делах, служениях, жертвах, лицах, искусствах. Бог любит тварь через тварное, скрываясь при этом, уходя в тень, отдавая славу Свою милосердию людей и «естественной» красоте мира, но, стоя за порогом «явленных и неявленных благодеяний, бывших на нас»[123], просит о том, чтобы Его узнали, приняли, полюбили. Любовь побирается повсюду, в то же время ускользая от нас как отблески света, играющего на воде. Взгляните же на меня, вот я… Существует ли хоть одно творение Божие, в котором бы любовь не возвещала о себе голосом, образом, логосом этого творения? Ибо всякое творение Божие хорошо и ничто не предосудительно… (1 Тим. 4, 4), т. е. полно внутренней, нестираемой, скрытой доброты, которая хочет проявиться в видимом, стать иконой Божией, обновиться благодаря усилию человека…
Присутствуя повсюду и оставаясь неузнанной, доброта Божия нуждается в том, чтобы человек придал ей телесность, предложил ей душу, волю и мускулы. Чтобы он подарил ей свое время и засеял ею поле свое. Изваял ее в слове и деле, открыл в помышлении, воспроизвел в красоте. Сумел к ней хотя бы прислушаться. Мы играли вам на свирели, и вы не плясали (Мф. 11, 17), — говорят нам лица святых и детей и те вещи, видимые и невидимые, на которых так легко различить отблеск лица Божия. «Так что в тех, в ком не помрачилась красота, отчетливо видна верность сказанного — что человек стал подражанием Богу»[124].
Тот, кто стремится к этому подражанию, ищет ее с «усилием», направленным на восстановление своей утраченной красоты. Латинская поговорка говорит, что подобное познается подобным[125], и никто не может воспринять красоты Божией, кроме того, кто уже обладает ею. Потому что любовь Божия, — как говорит Апостол, — излилась в сердца наши Духом Святым, данным нам (Рим. 5, 5). И тогда для тех, кто сумел Духа принять, приютить в себе, любовь делается событием, которое длится, чудом, которое ждет, обещанием того, что должно исполниться. Любящий Бога соучаствует и в делах Его, входит в космический круговорот твари, и сам становится местом богоявления. Если вера и упование суть два «детоводителя», два пути литургии Слова, любовь — это евхаристическое присутствие, по формуле того же Апостола, преизбыточествующей радостью:
И уже не я живу, но живет во мне Христос (Гал. 2, 20).