Попытки преодолеть такие нравственные коллизии обычно не отличались оригинальностью – по дневнику К. Ползиковой-Рубец это особенно заметно. Порядок не мог быть изменен, но искали какие-либо оправдания, часто формальные, которые позволяли его обойти, не меняя сути. Нельзя ли школьнице Наде, которая просила суп для матери и сестры, дать третью тарелку? – спрашивала себя К. Ползикова-Рубец. Ведь получил же ее мальчик для своего брата – тот не мог ходить в школу, поскольку у него опухли ноги. Нельзя: этот мальчик учится в школе, а мать и сестра Нади – чужие [635] . Подтверждалось старое правило: невозможно никого спасти, не поступаясь принципами. А в данном случае трудно говорить и о самих принципах. Деление на «своих» и «чужих» моральным признать трудно: оно основывалось лишь на прагматических расчетах.
5
«На днях была у городского прокурора… Он рассказывает, что недавно приехал из Москвы, на второй день заставил натереть полы. Затем устроил „самоосмотр“ сотрудникам. Многих послал мыться и чистить зубы» – эта запись была занесена работником архитектурного управления Э. Левиной в дневник 28 февраля 1942 г. [636] . Тогда и шагу нельзя было сделать, чтобы не наткнуться на трупы, выброшенные из домов. Унизительность «самоосмотра» очевидна, но прокурору не до сантиментов. В своей правоте он уверен: «Ничего, привыкают» [637] . И не только прокурор находил излишним считаться с чувствами опустившихся блокадников – таких людей было много. Одного из горожан, направленных в стационар в начале февраля 1942 г., врач отказался принять «по причине „вшивости и слабости сердца“» [638] . Свой долг он исполнял неукоснительно: в стационаре не должно быть заразы, а его работники не имели времени ухаживать за теми, кто нуждается в медицинской помощи – у них были другие обязанности.
Не хочет человек следить за собой – его заставят это сделать. И не посмотрят на его состояние, и не захотят выслушать его мольбы – заставят. Е. Павлова так принуждала мать умываться утром: «…Принесла воды… наверху льдинки плавали. Говорю: „Помойся, потом дам суп“. А она ни в какую, не слезает с теплой плиты. Пригрозила сама ее вымыть. Заплакала: „Издеваешься над матерью“. Но слезла с плиты и вымылась» [639] . Вода с льдинками и плачь матери тут упомянуты не случайно. Дочь понимала, что причиняет боль, и потому искала любые оправдания. Мать молчала после умывания – и Е. Павлова ее хочет уверить себя, что это знак одобрения ее поступка: «…Поняла, что я не издеваюсь. Ведь знает же, что это лучше» [640] .
Если это для пользы человека, то можно с ним и не церемониться. Те, кто так делал, были уверены, что они лучше знали, как помочь отчаявшемуся, растерявшему все цивилизованные навыки блокаднику. Пойти же на поводу у него – это плохо, это значит не любить его и не жалеть. М.С. Коноплева оказалась свидетельницей такой сцены: «…Старуха буквально тащила под руки внука, мальчика лет 12, бледного, исхудавшего как тростинка. Мальчик останавливался через каждые 10 шагов, плакал и жаловался, что „ноги не идут"» [641] . Его не слушают, стараются подвести к «куче песку на солнце». На помощь «старухе» приходит другая женщина – и та, возможно, не сомневается, что только так, принуждением, можно спасти мальчика. А то, что он до предела изможден («привалился к стене и сразу закрыл глаза») [642] , то на это и не стоит обращать внимание. Именно потому, что он не может идти, его и надо заставлять это делать: тогда, вероятно, он и не будет столь слабым.