Обращают на себя внимание повторы. Многословие этого письма особенное. Рассказ о помощи обязательно сопровождается примерами. Чувствуется, как эмоциональная, живая речь проламывается сквозь толщу всех этих штампов о моральной поддержке, о полезности для страны и о «вышеизложенной помощи». Не передать это бюрократическим языком: «ухаживала за нами, как за родителями», «спасла от смерти жену и меня подняла на ноги», «благородная и отзывчивая к страданию других». Повторы, возможно, возникают вследствие обилия нахлынувших чувств, когда нельзя, как принято в канцелярских процедурах, обойтись двумя-тремя стершимися словами, когда хочется поблагодарить еще и еще раз за все то, что им дали.
В других известных нам письмах эти отступления от образцов видны еще отчетливее. Надо иметь в виду, что такие письма были отобраны публикаторами как самые яркие и, быть может, не всегда являлись показательными для тех дней. Эпизоды блокадной жизни представлены здесь не только подробнее, но и ярче. «Мы одинокие, больные, были беспомощны, но на пункте встретили горячую заботу о нас, какой даже не ожидали», – писали в райком РОКК оказавшиеся в стационаре блокадники [798] . В письме Л.А. Пещерской, кажется, вообще смещены все границы, принятые в официальном обращении: «Их три: Нина, Тося, Паня… То, что они сделали для меня – это словно для близкого, родного человека… Я от радости плачу…Как я благодарна этим товарищам, ближе их, мне кажется, нет» [799] . Читая письмо А.Н. Локтионовой, вообще трудно понять, кто является его настоящим адресатом. Отправленное в Приморский РК ВЛКСМ, оно содержит такие строки: «Славная девушка позаботилась доставить направление в госпиталь мне даже на дом. Прямо как в сказке! Спасибо Вам, родные, за вашу настоящую и большую работу. Я человек совсем одинокий, и ваша отзывчивость и сочувствие дали мне почувствовать, что в нашем большом прекрасном городе у меня есть родные» [800] .
В этих письмах обязательно найдем свод наиболее скорбных примет блокадной жизни, той бездны, из которой, как особо отмечалось, собственными силами выбраться было невозможно. Тем самым подчеркивалась значимость оказанной поддержки – неудивительно, что благодарность за нее высказывалась предельно эмоционально. Помощь неизменно оценивалась как подвиг, для его описания стремились найти достойные, «торжественные» слова; неслучайно мы встречаем здесь и поэтические вкрапления.
Человеку, получившему помощь, обычно было свойственно верить, что дружинницы не просто выполняли свой долг, но были кем-то «в верхах» посланы поддержать именно его, что, видимо, его спасение очень важно и нужно. А.П. Остроумова-Лебедева не сомневалась в том, что ценный продуктовый подарок ей послал лично А.А. Жданов. Отсюда и частые выражения признательности партии, комсомолу и советской власти – едва ли они являлись неискренними, хотя их риторика может и насторожить историка [801] .
Письмо иногда становится подробным и обстоятельным, особенно когда говорят о горьких утратах. Не исключено, что такие письма – и способ выговориться, продолжить скорбный разговор о нескончаемых блокадных тяготах. С нарочитой пунктуальностью в благодарственных письмах рассказано о том, как приносили обеды, мыли пол, кололи дрова, получали хлеб по «карточкам». И всегда заметно стремление представить обычный поступок как не имеющий примеров, сделать облик помощников только светлым.
Благодарственные письма родным, близким и знакомым, разумеется, отличаются и по тону, и по содержанию от «писем во власть», но и здесь оценки тоже могут показаться экзальтированными [802] . Едва ли можно поверить в то, что крохотная порция еды способна воскресить человека, а именно на этом и настаивают авторы писем. «Благодарю вас за присланные… 150 руб. и кусочек хлеба… Вы спасли меня от смерти. Самочувствие мое стало лучше», – писал прихожанам Спасо-Преображенского собора певец Е. Радеев [803] . Письмо это заканчивается так: «На ваши деньги я купил дров на рынке» [804] . Это тоже проявление благодарности, признание того, как необходим был подарок, и, наконец, обещание, что он сумеет правильно распорядиться деньгами и, значит, помощь ему не будет бесполезной.
4
Мы мало знаем о том, какими жестами, фразами, восклицаниями выражали свою признательность люди этого времени, встречаясь с теми, кто им помог. Записи скудны и фрагментарны, в них отмечаются (и то не всегда) лишь наиболее яркие эпизоды. «Растроганно благодарил я его», – писал В. Кулябко о директоре института, сообщившем о предстоящей эвакуации [805] . Никаких подробностей нет – можно только предполагать, как выглядела эта сцена.
«Я расцеловал свою тещу, которая также от радости плакала» [806] – в этой дневниковой записи П.М. Самарина, получившего неожиданный подарок, прочие детали также отсутствуют.
Очень часто в дневниках приводятся и длинные перечни подаренных продуктов. Перечисление того, кто, что и сколько съел, являлось продолжением бесконечных разговоров о еде, которые постоянно вели между собой блокадники – очевидно, это было неизбежным как своеобразный прием «замещения» для голодных людей. «Сегодня пришел Петр Евгеньевич. Он принес мне крошечный кусочек мяса, четыре сушеных белых грибка и четыре мороженые картофелины… И я очень была ему за это благодарна, так как последнюю неделю питалась только супом из морской капусты и черным хлебом» [807] – в этой дневниковой записи А.П. Остроумовой-Лебедевой одна из главных примет «смертного времени» ощущается очень отчетливо.
Библиотекарь ГПБ М.В. Машкова, описывая в дневнике подарки О. Берггольц (она получила «буханку хлеба, банку риса, несколько пакетиков витамина С, капитанский табак, пачку „Беломорканала".. ребятам по одному печенью, плитку прессованного шоколада для питья, водку с закуской (кусочки колбасы), обломки брикетов горохового супа и гречневой каши»), сделала такую оговорку: «Я все это подробно перечисляю, потому что все это редкость, чудо, необычайная радость» [808] . Эти же «редкости» отмечает в своем дневнике и Е. Мухина: «Надо сказать спасибо Англии, она нам кое-что присылает. Так, какао, шоколад, настоящее кофе… сахар – это все английское» [809] .
Перечень даров – это и признание самопожертвования, на которое оказались способны другие люди. Их сострадания, выраженного не только словами, а крупицей пшена, хлеба, печенья [810] . За каждый крохотный кусочек благодарят, благодарят, благодарят. Если нечем было ответить на щедрость, надеялись на то, что позднее прочтут их дневники – пусть же узнают имена спасших их и главное, оценят их человечность [811] . Печенинка для голодных людей сейчас – сокровище; у них и сомнений нет, сочтут ли ее таковым последующие поколения.
5
Чем тяжелее были невзгоды блокадников, тем ярче и сильнее они отмечали в дневниках и письмах заботу о себе, хотя многое здесь зависело от индивидуальности человека, его восприимчивости и способности четче и образнее передавать свои настроения.
Один из них – В. Кулябко, инженер института, эвакуированный из Ленинграда. Много пришлось перенести ему в пути унижений и оскорблений. Он ехал с молодыми инженерами и те всячески теснили и даже обворовывали его. Сил у старика было мало, он молча терпел, но неприязнь к «бандитам-попутчикам» накапливалась исподволь: «Затопили печку… и никак не желали пропустить меня погреться возле нее. Только когда я настойчиво несколько раз попросил слегка потесниться, чтобы и я мог подсесть поближе и обогреться, нехотя уступили, все время подчеркивая, что такой пассажир, как я, для них нежелателен» [812] .
Это человек другого поколения, у него и речь такая же. Он, пожалуй, даже робко говорит о «жестоких и абсолютно необоснованных придирках ко мне, фактически – своему старшему коллеге» [813] ; каждое слово тут обнаруживает язык интеллигента, уязвленного столь наглым попранием простейших нравственных заповедей. И помощи, казалось, ждать ему неоткуда. Но она пришла, и запись о ней выявляет степень потрясения, испытанного В. Кулябко. Это не скупая, привычная для его дневников скоропись скорбных примет «смертного времени». Темп описания замедленный. Ощущается какое-то желание бесконечно продолжать рассказ о чуде человеческого сострадания, сосредоточиваясь на его мельчайших подробностях: «Ноги и руки у меня стали усиленно пухнуть, это было очень больно… Попросил одного молоденького, как мне показалось, симпатичного красноармейца помочь мне снять валенки. Он… ответил: „Садись, папаша, помогу, а то я вижу, тебе трудно стоять". Так я снял валенки и двое чулок и с грустью посмотрел на свои колоды вместо ног… Надел валенки на одни носки. Стало заметно легче, но все же больно. Поблагодарил и с трудом заковылял к выходу».
Вот она, кульминация этой сцены – ничего не упущено: «Этот же красноармеец шел за мной и наблюдал, как тяжело я иду.
Я остановился и начал крутить папироску Он подошел. Сынок, говорю, закури хорошего табачку. Нет, говорит, спасибо, я не курю. Расспросил, что со мной, я его спросил, кто он, откуда… Закурив, я двинулся к выходу. Он за мной и предлагает: „Папаша, вам трудно идти, да и темень на дворе, давайте я вас провожу". Взял меня под руки, осторожно довел до моего вагона. Там мы и распрощались».
После всех этих глумлений, черствости, цинизма – вот она, доброта. И его словно прорвало: «Так радостно мне было встретить человека… по-человечески отнесшегося к страдающему больному старику» [814] . И еще глубже это чувство проявилось позднее, когда другой красноармеец, пожалев его, помог донести вещи до дома: «Так меня это растрогало, что слезы на глазах выступили, так сильна была реакция после пятидневного путешествия в компании жестоких, бессердечных молодых скотов» [815] .
У эмоциональной, впечатлительной Е. Мухиной экзальтированное чувство благодарности тоже следствие бедствий, подкосивших ее. Ответа от тети, к которой она надеется уехать, нет. Голод, холод, одиночество тоска – неоткуда ждать ни жалости, ни помощи. От безысходности она идет к своим знакомым. Как сразу меняется тон дневника, каким ликующим становится он: «Меня здесь приняли как родную. Все были мне очень рады. Галя прижала меня к себе и поцеловала… Галя и ее папа горячо предлагают мне перебраться к ним жить. Они обещают мне помочь всем, чем могут» [816] .
Она не ожидала, что к ней отнесутся с таким участием, и уверена, что их соединило общее несчастье: у подруги тоже погибла мать. Она теперь вникает во все их заботы, словно эта родная для нее семья. Когда они будут эвакуироваться, то, конечно, поедут вместе: «Возьмут меня как дочь». Она принимает близко к сердцу все страдания этих людей, вместе с Галей боится за судьбу ее отца, уверяет, что он выздоровеет. И не может сдержать своей радости, которая выливается едва ли не в крик: «Я сразу ожила. Я не одна. У меня нашлись друзья. Какое счастье, какое счастье» [817] .