– Я туда не ходила. Но многие ходили и потом рассказывали. Троих казнили. Вроде один, молоденький, очень плакал. Мне говорили: «Пошли, посмотрим», но я не люблю это…
– Что люди про эту публичную казнь говорили?
– «Так им и надо»! Вешали на площади – ну и что! А они нас? Пусть отвечают за то, что сделали. Заработали – получайте. Когда по Москве вели пленных немцев, за ними потом машинами грязь смывали… Хотели войти в Москву – пожалуйста. Я сама не люблю смотреть на такие вещи, но я до сих пор считаю, что, если фашисты вешали и издевались над ни в чем неповинными людьми, почему их надо было жалеть? Это сейчас можно рассуждать – правильно, неправильно, надо, не надо. А тогда… Скольких лишили жизни. А маленьких?
– Вы в семье о блокаде говорили?
– С сыном блокаду никогда не обсуждала, мне тяжело об этом говорить. И с подругами никогда не вспоминали. Никто не хотел, никто…
– Я родилась на Ковенском, но в 37-м году мы были высланы и вернулись в Ленинград только в 40-м.
– Почему вас выслали?
– У меня дедушку расстреляли в 1914 году как подпольщика. Он шрифты хранил. А бабушка была эсеркой в группе Коллонтай, она приехала из Белоруссии в 1903 году. Потом стала коммунисткой, как и многие эсеры. Но в 37-м году ее вдруг выслали в Казахстан. Она спросила молодых парней, которые ее вызвали: «За что?» – «А вот поезжайте, узнаете за что!» Мама с отцом к тому времени развелась, и его забрали в армию.
– Почему вы так быстро вернулись из ссылки?
– Когда пришел Берия, он многие дела начал пересматривать и многих освободил. В ссылке в казахской Кокшетау мама познакомилась с другим высланным, вышла за него замуж. А он как раз жил в Ленинграде на Рылеева, 2. Туда мы и приехали.
– Вы хорошо помните начало войны?
– Я помню, как сказали, что будет говорить Молотов. На доме номер пять по Рылеева был большой черный репродуктор, вокруг которого собрались люди, и мы туда побежали. Мне было восемь лет, я должна была идти в школу. Эвакуироваться не успели, потому что, пока мы собирались, эвакуацию уже прекратили.
– Жалели об этом?
– Нет. Даже бомбежки воспринимали как должное, как судьбу. У нас всю войну было чувство, что мы победим. Окна нашего дома выходили прямо на Спасо-Преображенский собор. Если бы не этот собор, мы бы не выжили. Когда начинались бомбежки, мы туда бежали с пятого этажа и там пережидали. Потом приходили туда за теплом – там буржуйки стояли, огарочки какие-то давали. Потом начали ночи там проводить, чтобы лишний раз не бегать. А потом и вовсе остались жить в подвале этой церкви и провели там всю блокадную зиму, до нашей эвакуации 27 марта. Из тех, кто там в этом подвале поселился, никто не умер.
– Сколько же человек жили в этом подвале?
– Думаю, больше ста человек. И все выжили. Там все было хорошо организовано, стояли какие-то ящики, на них топчаны. Буржуйки топили, коптилки выдавали.
– А кого пускали в этом подвал?
– Наверное, сколько мест было, столько и людей впустили. Однажды пришла к нам артистка или певица из нового желтого дома на углу Моховой и Пестеля, красивая такая. Сказала, что никогда в бомбоубежище не спускалась. У нее у окна стоял рояль, на котором она музицировала. Когда очередная бомбежка началась, она встала из-за рояля и пересела на диван. А бомба попала в этот дом и снесла ту часть комнаты, где стоял рояль. А диван уцелел. Тогда она пришла к нам в подвал и уже оттуда не уходила.
– Ваша семья была верующей?
– Нет, конечно, мы атеистами были. Но бабушка по маме атеистка, а по папе – верующая, из дворян. Не их тех дворян, которые шампанское пили на балах, а из тех, которые – трудяги. Бабушка была сильно верующая. Когда она ходила на рынок (а жила она на Стремянной), то, конечно, заходила во Владимирский собор. У нее в комнате иконки висели где-то в уголке. Тогда никто на эту тему не говорил. Но в собор ходили – и крестили, и праздники справляли, и свечки ставили.
– Среди тех, кто жил в этом подвале, было много верующих?
– Да никого не было! Это сейчас стали накручивать, придумывать, что все верили.
– Кто же организовал такое замечательное убежище в подвале собора?