– Мы жили неподалеку от Мальцевского рынка. Там была пекарня, где пекли маленькие буханочки, про которые говорили – «с двумя горбушками». Рано утром, в 4 или 5 утра рабочий выносил ведро золы. А с форм на угли капали капли хлеба. И мы с мальчишками дрались за эти угли. У меня ногти были стерты до крови. Я приносила домой эту горсточку хлеба, брали пятилитровую кастрюлю воды, варили в ней этот хлеб – это был ноябрь, вода еще была в прачечной. А в самом начале блокады мама пошла к Пулкову, где она родилась, и набрала мешочек овса на полях, рядом с передовой. (После войны в Пулково не осталось ни одного дома! Ни одного дерева! Там ведь ничейная полоса была, все время стреляли.) Варили мы этот овес с полушками, обсасывали и выплевывали в блюдечко. А потом снова варили. И так до тех пор, пока водичка не становилась прозрачной. Карточки у нас были детские и иждивенческие – 125 грамм хлеба и все! Но у мамы были очень красивые драгоценности, бриллианты, настоящий жемчуг. Хозяину квартиры она отдала кольцо с бриллиантами – за то, что тот пустил нас жить. Другое бриллиантовое кольцо выменяла на пол-литра олифы и полкило риса. Еще что-то меняла. Однажды ногу принесла лошадиную, причем уже вываренную, просто кость обглоданную. Но эту кость мы варили с месяц, она какой-то легкий привкус давала супу. Спали все в одной кровати.
– В бомбоубежище вы спускались?
– Только до того момента, пока нас там не залило водой. Я, наоборот, лазила на чердак. Страха у меня не было, разве что в первые бомбежки.
– Радио у вас было?
– А как же! У меня от этого метронома какая-то жуть в крови осталась. Я и потом не переносила утром это тиканье в шесть утра. Если «тик-тик» начиналось, значит будет: «Граждане, воздушная тревога!» Мама сумку с документами берет и говорит: «Пошли». «Не пойду!» В начале блокады у нее была коробочка с бомбошками, я там дырочку проковыряла и, пока мама дремала в бомбоубежище, оттуда по одной таскала конфеты. Как только их доела, перестала туда ходить. А скоро на бомбежку и вовсе перестали обращать внимание.
– В театр ни разу не ходили?
– Единственный театр работал – Музкомедия. Я туда ходила в ноябрьские праздники 41-го года, но не на спектакль. Просто постояла у подъезда, на артистов посмотрела, музыку послушала. Зато когда я приехала из эвакуации, то пришла в этот театр и влюбилась в оперетту. В эту мишуру, блеск, музыку. Ходила туда с 44-го по 51-й год почти каждый день. Была неистовой поклонницей Кедрова. А в его соперника Михайлова я кинула веник, он даже в суд на меня подал. Там было два клана – кедровские и михайловские. Я стала авторитетом, все говорили: «Зойка кедровская пришла, держись!»
– Вы в войну в кино ходили?
– Пока еще в 41-м было тепло, мы сходили на американский фильм «Концерт Чайковского». А когда вернулись в 44-м, то пошли на «Багдадского вора». Мама мне тогда эскимо коммерческое от «Елисеевского» купила за 25 рублей.
– Что было самым вкусным из того, что вы ели в блокаду?
– Самое вкусное – шротовые лепешки.
– Это из жмыха?
– Жмых вообще был царской едой, он мне, по-моему, только два раза и доставался. А еще студень был вкусный! Варили столярный клей, который папа достал. Клей ведь тогда из костей делали, он натуральный был, не то, что нынешняя химия. Добавляли туда горчицы, соли, уксуса. От горчицы горло драло. Кипятили воду с дрожжами. Получался дрожжевой суп, от которого шел легкий хлебный запах, за таким супом часами стояли в очередях, давали по литру. Однажды папа принес сыромятные ремни – гужи с лошадиных оглобель. Их выжигали в печке, потом вымачивали в воде – вода у нас еще была, это был, наверное, октябрь, – и варили студень. Это был студень как бы с мясом.
– Книжки вы в блокаду читали?
– А как читать, огня-то не было! Ничего не читала. Хотя книг в квартире было много.
– Не сожгли их?
– Что вы! У меня мама была верующая, и мы ни одной книги и ни одного стула не тронули, они ведь чужие были. Когда хозяйка вернулась из эвакуации, она сказала маме: «Анна Ивановна, как я тебе благодарна, что ты все сохранила».
– Ваша мама всегда была верующей?
– Всегда. Она была из зажиточной купеческой семьи. У них в Пулково дом стоял рядом с красивым белым храмом, мама там пела на клиросе. В Александровке мама была депутатом, а в церковь ходила. У нас в доме в Александровке икона Тихвинской Божьей матери висела в углу – киот, стекло. Снаряд попал в комнату, стенка отъехала, а икона стояла внизу, и мама даже перекрестилась – и веревочка цела, на которой она висела, и стекло целое в этом киоте. Мы спешно убегали, потому что немцы наступали, и мама завернула эту икону. Папа увидел и в сторону отшвырнул: «Что это еще такое!» Он был атеист, коммунист. Но мама все равно ее взяла и последним поездом нас в Ленинград привезла. Умирал он тяжело. Мама говорила: «Это от того, что он в Бога не верил». Он все лежал и выл как-то: «У-у-у-у-у-у». Нехорошо умирал.
– Вы в блокаду ходили в церковь с мамой?