Встречаемся с Наташей Водяновой в баре парижского «Бристоля». Она только что открывала показ Стеллы Маккартни, так что все еще в образе и с подиумным макияжем. Она постится и просит приготовить ей вегетарианскую пасту, но когда эту пасту приносят, обижается как ребенок: «Но ведь это выглядит как
Мне все труднее заставить себя ходить на обязательные светские тусовки. При этом отказывать я по-прежнему не научилась, хотя бесконечно учу коллег «высокой культуре отказа». Если мне звонят лично, у меня язык не поворачивается сказать: «Извините, не смогу». Говорю: «Да, обязательно, конечно, буду». И сама искренне верю, что буду. Но чем ближе час, тем отчетливее желание остаться дома. Та самая смесь свободной воли и лени, которая когда-то заставила меня, семилетнюю, развернуться на пустыре. Я спрашиваю у Сони: «А может, не ходить?». Она смотрит укоризненно: «Ну, мама, ты же пообещала». – «А если я вдруг заболела?» – «Но ты же не заболела!» В восьмидесяти случаях из ста я все-таки остаюсь дома. А если заставляю себя пойти, то, совершив обязательный ритуальный обход знакомых, сбегаю через полчаса. Это не связано с боязнью людей – с годами я все-таки научилась их не бояться и говорить с кем угодно и о чем угодно. Как будто я берегу энергию, которой и так мало осталось. Срабатывает какая-то защитная сила организма.
Любопытно, что я никогда не пью и не ем на тусовках – и это при всех моих съедобных страстях. Почему-то там мне совсем не вкусно, равно как и на больших ужинах с рассадкой. Я готова заплатить 500 евро за ужин вдвоем с Лешей в гастрономическом ресторане, но не пойти в тот же ресторан, если там официальный ужин ровно с тем же меню. Просто кусок в горло не пойдет. Все силы уйдут на что-то другое.
Мой психоаналитик, блестящий юнгианский психотерапевт Татьяна Ребеко, ворошит мои детские воспоминания. Она все время пытается показать мне, какой чудовищной, мучительной была жизнь моего отца в детском и в подростковом возрасте. Сын сосланного врага народа – еврея и рано умершей от рака матери. Наверное, она права, но папа всегда казался таким счастливым и легким человеком. При этом я вспоминаю последнюю строчку папиного машинописного текста, найденного мной после его смерти: «Если Бога нет, то ничто не имеет смысла. Абсолютно никакого смысла». А ведь он никогда не был верующим человеком, хотя говорил мне, что хотел бы им быть. Я так мало о нем знаю. Где он провел войну? (Где-то в Сибири, в эвакуации, но с кем, у кого, что за люди были рядом?) Знаю, что о нем после войны заботились его еврейские тетушки, но не помню их совсем. Какие-то имена и лица всплывают в тумане. Тетя Соня? Тетя Гиля? Тетя Броня? Почему я никогда не расспрашивала? Теперь спросить некого. А где моя бабушка, мамина мама Вера Дмитриевна, была в блокаду? Я помню ее рассказ про последний поезд из Ленинграда (согласно легенде, предыдущий, на который не удалось сесть, разбомбили) и встречу с мамой в какой-то деревне. Что за деревня? Где прошли пять лет войны? Почему мы в детстве так равнодушны к собственной истории?
Написала про свою булимию для Allure, как могла упростила и беллетризовала свою страсть, поставила псевдоним. Дала прочесть Соне, та ужаснулась, попросила сделать псевдоним менее прозрачным: «А то вдруг кто-то догадается, что это ты. Это ведь так стыдно». Но мне почему-то совсем не стыдно. Я и свое имя легко бы поставила, пусть представят меня над унитазом с двумя пальцами во рту.
Благодаря тому, что мы с психоаналитиком раз в неделю ворошим прошлое, оно все время возвращается ко мне в каких-то прустовских мадленках. Вспомнила сладкую булку с изюмом и орехами, которую мы разрезали на три части и промазывали кремом из масла и сгущенного молока. Потом снова складывали и резали на куски. Получались пирожные, упоительно вкусные.
И еще вспомнила, какой крошечной ложечкой для горчицы мне разрешали есть мороженое, чтобы не заболело горло. Просто смехотворной, сантиметр в диаметре. Но я ведь до сих пор люблю только подтаявшее мороженое. И никогда не ем его на улице, всегда доношу до дома и выкладываю на блюдце, как в детстве.