— Родился я в доме матери моей Фриды Ловжанской, а по паспорту у меня фамилия Петров-Комаров. Это когда деникинцы в плен взяли, я назвался Петровым. Потому как за себя опасался. Я ведь мно-ого ихнего брата на тот свет отправил. Как, бывало, белые сдаются, мы их для начала допросим, а то и без допросу революционные меры осуществляем. Завсегда меня командир назначал исполнителем. «Ты, — говорит, — преданный идеям интернационализма. И к тому же партейный. Возьми кого в помощь и пусти в расход классовых врагов».
А на кой хрен мне помощь? Я и сам справлюсь, враги вить связанные, не убегут и сдачи не дадут. Раз — и квас![1]
Пойду, стакан — хлобысть, а потом и пальну всех, да в карманы посмотрю, не осталось ли чего. Бывало, находил табак или деньги. Веришь, земляк, раз у офицера серебряные часы обнаружил. Наши дураки проглядели. А мне счастье привалило. Пропил я их, часы-то.С той поры завсегда, как выпью или особенно с похмелья убить кого-нибудь страсть как хочется!
Думал, деникинцы меня тоже «разменяют». Ан нет, у них другая бухгалтерия — буржуазная. Командир ихний, такой молодой, усатый, все граммофон заводил, музыку слушал, говорит: «Пусть этот красный живет! Его, должно быть, силком в красногвардейцы взяли…» — «Так точно, господин поручик, я не идейный, я силком взятый!» — отвечаю ему. А сам думаю: «Хрен с два! Я сам в ноябре семнадцатого добровольцем пошел. Бить хотелось вас, богатеев и буржуев! Потому как ненавижу тех, кто гимназии кончал и лощеный ходит, кто на фортепьянах играет».
Ну и оставили. Я дрова колол и печку поручику (евонная фамилия Семенов) топил. Он меня папиросами «Бахра» угощал. Эх, нежны! Весь век так жил бы, да опять перемена судьбы вышла.
Наши ночью внезапно атаковали, пленных выбрали, и поручик Семенов попался. Вывели за избу, к стене приставили, а поручик босой стоит, сапоги уже на мне сияют — хороши сапоги! Вытаращил на меня глазищи, сплюнул так гордо и шипит: «Чернь поганая!»
Я ему и вкатал в лоб за эту «чернь», мозги на бревна избяные и полетели.
Мужик лишь охал да сочувственно кивал, не перебивая. Это нравилось рассказчику. Он, опорожнив еще полстакана водки, продолжал:
— Ты, душа темная, того не понимаешь, что когда жизни другого решаешь, то сам себя царем и богом чувствуешь. Вот, мол, ты возле граммофона музыку могишь понимать, тебя во всяких гимназиях учили и по-всякому шлифовали, а я тебе своею силою теперь предел буду ставить. Такая во мне воля, и никуды от нее ты не денешься!
Меня командование за храбрость грамотой и именным револьвером отличило. Грамота дома на стене висит. Хочешь, посмотрим? К бабе спешишь? Ну давай. Где револьвер? Пропил и об этом люто жалею. Потому как в жизни вещь полезная. Ну, прощевай, мужик. На лошадь тебя цыган надул, а сбрую тебе я задарма отдал. Я вообще добрый. Вот своим ребятишкам — они у меня еще мальцы — леденцов кулек несу.
Мужик поплелся в ночную тьму. На Калужской заставе было безлюдно и мрачно. Лишь редкие огоньки желтовато светились в окнах. У Комарова вдруг появилась шальная мысль. Задумчиво покусывая ногти, он размышлял: «Чего же я его отпустил? У мужика ведь деньжата остались. Да сбруя новая, да одра можно продать. Дать ему по черепу камнем, а там раз — и квас! Иди, ищи ветра в поле! Да никто искать и не станет. Кому он, этот пролетарий, нужен?!»
Но из проулка вдруг вывалилась компания, горланившая под гармонь песни. Они пошли в том же направлении, что и мужик, — к центру Москвы, где огней, прохожих и милиции хватает.
— Ну ладно, знать, не судьба! — Комаров махнул рукой и побрел к себе — на Шаболовку в дом номер 26. И утешился мыслью: — Пойду пропущу стаканчик.
Поиски жертвы
Теперь, лежа в постели, он тяжело ворочал мозгами: «Эх, надо было мужика вчера пристукнуть! Дня три, а то и четыре пил бы вино, ребятам купил бы свистульки — давно, подлецы, просят. Да-с, большой капиталец мужик унес!»
Еще полежал, еще покумекал, решил: «Да что, на энтом мужике свет клином сошелся? Авось пошлет кого черт мне на счастье!»
С трудом поднялся и, пошатываясь, подошел к крашеному шкафу, стоявшему у стены. Он знал, что жена здесь прячет денатурат, которым разогревает примус. Комаров порылся на нижней полке в правом углу. Среди газет и какого-то тряпичного хлама нашел трехфунтовую банку неразбавленного денатурата. Он начал жадно пить отвратительно пахнущую, шибающую в нос жидкость. На тощем жилистом горле резво заходил кадык — вверх-вниз.
Голову отпустило, боль в висках уменьшилась.
Он вспомнил, что жена с детьми на два дня уехала в Подольск к своей сестре. «Так-то будет лучше!» — вздохнул Комаров, решивший, что сегодня он пойдет на отчаянное дело.
Натянув длинные хромовые сапоги, весело скрипевшие при каждом шаге, надев засаленный, видавший виды полушубок с прожженной полой, Комаров потащился к соседу по фамилии Андреев и попросил:
— Василий Макарыч, дай на бутылку! Нынче же отдам, провалиться мне на этом месте.
Андреев, до революции владевший многими домами, люто ненавидел эту рвань, сломавшую его прежнюю жизнь. Ненавидел и боялся, поэтому деньги вынес.