Даже там, где откровение переживается на опыте как живое свершение, оно тяготеет к тому, чтобы выйти за пределы конкретного и однократного переживания; оно должно быть принято как нечто такое, что в своем значении далеко превосходит границы единичного и однократного сообщения; оно должно быть высказано в слове как истина, в которую позволяет проникнуть сам Бог, источник откровения. Возможность такого сообщения откровения, самим откровением выдвигаемая в качестве необходимого требования, наталкивается в лице человека, живущего в собственном горизонте понимания, на непреодолимую границу. Но и признание этой границы не освобождает от того, чтобы, имея в виду величайшую ценность откровения, попытаться, там, где откровение принимают как таковое, предохранить его от ложного понимания и злоупотребления, а также от недопустимого индивидуального сужения. Эта необходимость немедленно становится очевидной, когда откровение подчиняют в первую очередь человеческому разумению. Когда откровение квалифицируют не просто как событие размыкания сверхъестественных, недоступных человеческому рассудку истин, но, в соответствии с положениями II Ватиканского Собора, как само-сообщение Бога, т. е. теоцентрически-тринитарно, оно только выигрывает в своей значимости (в смысле определенности и размежевания с тем, что к нему не относится)[239]
.