Понял Фефел: не отступится от задуманного Чурила. Так и поплелся, всхлипывая, за монахом. Шаркал по дороге ногами, шамкал беззубым ртом, проклинал тот час, когда пришел за сытной жизнью во Владимир. А Чурила посмеивался. Хмель еще бродил у него в голове. Поразмяться бы!
— Эй ты, заселшина. И как тебя земля держит? — издевался он над Фефелом. — Аль только молитвами и жив?
Скоро ночь опустилась на дорогу. Нырнули во мрак холмы и деревеньки. Небо раздвинулось, высыпали звезды. Похолодало. Фефел совсем уж выдохся, отстал от монаха. Долго так-то он протащится с каликой, подумал Чурила. И с рассветом не доберется до Суздаля. Одному ему, без попутчика, с его легким шагом и сорок верст не дорога.
— Эй ты, старче!
— Ой-я?
Часто, с надрывом дыша, Фефел приблизился к Чуриле.
— Не надоело глину толочить?
— Надоело, батюшка, ох как надоело, — сразу же согласился Фефел. — Костерок бы нам разложить, пожевать чего…
— Тебе бы только жевать, — буркнул Чурила, выбирая тропку в стороне от дороги.
Здесь, в березнячке, было потеплее — ветер шел верхом, под стволы не залетал. Фефел сел, Чурила натаскал сухих веток, высек кресалом огонь. Приложил бересту, подул на трут. Язычок пламени выскочил из бересты, запрыгал в Чурилиных заскорузлых пальцах…
В суме у монаха — запас съестного. Пока Чурила раскладывал на траве перед бойко потрескивающим огнем репу, мясо и хлеб, Фефел ерзал от нетерпения. Чурила удивлялся — и куда у этакого тощего старикашки столько всего помещается?! Сдается, век Фефел не едал. Запаслив калика — наедается впрок.
Пока ели, монах выспрашивал у старика разные разности. Фефел был неразговорчив. Подумал Чурила — таится калика, злой у него глаз, мысли недобрые. Или жизнь обозлила — все попреки да тумаки?
— Родом-то ты откуда?
— Из Рязани.
— Холоп?
— Отец мой огнищанином был.
— А мать?
— Матери не припомню.
Говорил, будто заученное. И это не понравилось Чуриле. Монах сам много побродяжничал на своем веку. Ходил и с каликами. Попрошайничал. Знал он это бесовское племя. Скрывались среди калик не только беглые холопы, заводилами в их ватагах ходили прожженные тати: таким и голову кому снести — пустое дело.
— Попрошу игумена, — пообещал Чурила. — Будешь при монастыре. То печь истопить, то водицы принести, то еще чего. А тебе за это и постель, и еда. Старость — не в радость. К месту прибиваться надо.
Фефел икнул, тайно пощупал живот — тугой. Сонно закачался у костра, задремал, однако сквозь полуприкрытые веки следил за монахом. Чурила про себя посмеялся: вона, и сейчас прикидывает, как бы сбежать. Креста на нем нету — бесу душу заложил. Вспомнил, как звал Фефел во Владимире воротника. А после врал, все врал. Ни слову его не верил Чурила.
Был монах душой ребенок, сердцем добр. Но любил поозоровать. Вот и теперь из озорства только тащил за собой калику. То-то обрадуется игумен!
Пламя костра тепло колыхалось у ног, искры взлетали и гасли в черном небе. Розово светились стволы обступивших поляну берез. Казалось, сладкий сок наливается под тонкой корой. Тронь — и брызнет тебе в лицо медовая влага…
К Суздалю подошли еще затемно. Остановились у монастыря перед воротами с набитым поперек лесин железным узорочьем. Чурила постучал в оконницу кулаком — тотчас же по ту сторону ворот послышался сухой кашель, неторопливое шарканье ног.
Фефела забрал к себе в избу вратарь.
— Поговорю с игуменом после заутрени, — пообещал калике Чурила, а сам отправился в свою келью.
Утонувшее в полумраке крыльцо как живое заходило под его тяжелыми шагами. Келья Чурилы была расположена возле самой истопки, высокое косящатое оконце выходило на Каменку. На истопке видимо-невидимо водилось котов и кошек. По ночам они мяукали, сваливались с кровли на монастырский двор. Иногда Чурила бросал им кусок мяса или рыбы, глядел, как они дрались из-за добычи.
Войдя в келью, Чурила поежился — продуло келью насквозь напористым ветром. Окна едва только подернуло серебристой дымкой — светало медленно. По свету Чурила знал: до заутрени можно отоспаться. Прямо в рясе он лег на узкую лавку, крытую сукмяницей поверх рогожи. Поворочался, задремал. Едва только задремал, послышались удары била — вроде и не спал вовсе.
Но в келье было светло, ясно проступили рубленые стены, образа в углу, на полке, почти под самым потолком, — горою книги, берестяные свитки.
Чурила наскоро помолился на образа, утер заспанное лицо полой рясы и спустился во двор. Монахи, серые, молчаливые, лениво собирались возле церкви.
Солнце стояло уже высоко — над крепостным зубчатым валом. Тень от вала пересекала весь монастырский двор и упиралась в бретьяницы. Над крышей трапезной свивался печной дымок.
Чинно, вместе со всеми отстояв заутреню, Чурила подошел к игумену. Игумен, толстый, будто клоп, налитый темной кровью, подпустил монаха к руке, скрестив пальцы на животе, стал расспрашивать о мирском. Гладкие щечки его блестели; Чурила потянул на себя дух, исходивший от игумена, — не квасной, знакомый, пьянящий.
Игумен по глазам прочел Чурилину догадку, улыбнулся спелыми девичьими губами.