Так доктор втёрся к нему в доверие, и Канетелин перестал его стесняться. Он уже не тяготился его обществом, перекидываясь с ним потихоньку отдельными репликами и даже обращаясь к нему с некоторыми просьбами. Доктор намеренно иногда «не понимал» пациента, заставляя того вспоминать забытое и пытаться выразить мысль другими словами, которые в бессчётном количестве накидывал ему при каждой новой встрече, отчего у больного сдвигались брови, морщился лоб и плотно сжимались губы. Он овладевал речью через силу. Видно было, с каким трудом ему даются необходимые звуки, притом что он когда-то и говорил, и кричал как бешеный и пел, отрывочные воспоминания о чём неприятно задевали за живое. Это была родная речь, не иностранная, однако она давалась труднее, чем в своё время незнакомая фразеология. Во рту что-то мешало, язык не ворочался, мысль не поспевала за действием – хотелось сильно тряхнуть головой, чтобы восстановить хоть какой-то порядок, что он и проделывал неоднократно, а когда убеждался, что это не помогает, готов был выть. Его лицо перекашивало от напряжения, взгляд тупел, и, чтобы восстановить прежний тонус, при котором только и можно было произнести что-то нормально, приходилось, взяв себя в руки, долго успокаиваться.
Регулярно через день он выполнял задания доктора, готовя короткий рассказ по выданной ему картинке – портрету или простенькому интерьеру, отображавшему знакомую ему обстановку. Захаров намеренно выбирал такие, чтобы всегда можно было сослаться на примеры меблировки в клинике. Надо сказать, что сам процесс занятий, при которых он принимал правила игры и поддавался научению, уже сам по себе являлся серьёзным достижением, означающим, что он понимает, к чему надо стремиться, и, несомненно, хочет говорить. Доказательством его тяги к жизни служило непомерное усердие, с которым он брался за выполнение уроков, выделяя на них всё своё свободное, да и прочее тоже время. Он ложился с картинками спать и с ними вставал, постоянно что-то бубнил под нос, пытался задавать в коридоре вопросы. Можно сказать, что и к очередным встречам с доктором он всегда подходил полностью подготовленным, почти осознавая, чего ему не хватает. По нескольку раз он повторял одно и то же, силясь развить мысль, но никак не находя нужных выражений. Захаров подсказывал ему, и он злился, что не мог додуматься до этого сам. Иногда в отчаянии, когда ничего не получалось, срывался и плакал – было и такое. Его губы тряслись, как у немощного старика, хотелось обнять его и утешить, и он, понимая настроение наставника, собирал с полу разбросанные картинки и начинал мычать по новой.
С начала их регулярных занятий прошло три месяца. Он уже не боялся на примитивном уровне выражать свои мысли, помогая себе жестикуляцией, что выглядело иногда довольно забавно. И всё же речь к нему стала возвращаться совершенно неожиданным для Захарова образом. Нельзя сказать, что уроки доктора не имели для пациента решающего значения, однако повреждённые нервные связи занимали у него такую обширную область мозга, что надеяться на обходные пути в нём можно было не в самой ближайшей перспективе.
Он вдруг достаточно чисто стал произносить отдельные заученные им слова, потом фразы, так что можно было подумать, будто он до этого только придуривался. Правда, было заметно, как нелегко даётся ему любой нормальный звук, но происходящие перемены явились для всех настоящим прорывом. Сёстры изумлялись и радовались, даже они теперь подключились к делу выработки у него чёткого произношения. Не все, конечно, но к нему относились уже без всяких издержек, по-серьёзному, как к солидному клиенту. Если раньше, сказав ему что-то, могли сразу и уйти, не дождавшись, пока он вымучит в голове ответное слово, то теперь, как от умного собеседника, ожидали его реакции, зная, что это не бесполезно, заводя порой пространный, поддерживаемый для пользы пациента диалог. А уж вершиной его становления как человека, владеющего нормальной речью, явился случай, когда в порыве эмоций он разразился настоящей бранью на уборщицу, случайно опрокинувшую ему под ноги ведро с водой. Та не обиделась, но была ошарашена чрезвычайно: и по поводу своей безрукости, и тем живым негодованием, с которым обрушился на неё ещё недавно тронутый умом тихоня.
Всё шло как надо. Захаров вспомнил, как почти с нулевой отметки Канетелин добрался до вполне приемлемого уровня общения. Они часто обсуждали погоду, телевизионные программы и более тонкие, близкие пациенту вопросы: его настроение и его отношение к другим обитателям клиники.