Неведомо кто и как расстарался, но Янко Марков и брат его Полуехтко возвели на князя Ивана Ивановича Шуйского обвинение в ведовском деле. Варят-де у Шуйского злое коренье и замыслили плохое на царя. Дворяне Марковы были близки к Шуйским, много знали о высоком княжеском роде, и власти дали делу ход. Да тут же и вспомнили: «А доказной язык, что у дома княжеского упал? Случайно ли то? Э-ге-ге… Нет, брат, постой». На Знаменке, у подворья Ивана Ивановича, стрельцов поставили, и всё — мышеловка захлопнулась. И не только Ивану Ивановичу, но и старшему в роду, Василию Ивановичу, нехорошо стало. «От такого рукой подать и до Болотной площади, — поняли братья, — где Богдана Бельского казнили». Василий Иванович губу прикусил. Задумался. А размыслив, решил: «Москву расшевелить надо. Пускай повсюду заговорят, что царь Борис древний род Шуйских понапрасну извести хочет, а ведовство-де здесь вовсе ни при чём». А люди у князя были, и люди ничем не плоше Лаврентия в таких делах. Знали: коли налима из сети вынимаешь — бери за жабры, а коли ерша — поперёк спины руку не клади, уколет. Москва зашумела. Дождавшись, когда речи эти стали слышны явственно, князь Василий Иванович, взяв с собой духовника Ивана Ивановича, сухонького и робкого попишку церкви Николы на Ваганькове, покатил к Семёну Никитичу.
У Никольских ворот Кремля стрельцы узнали карету Василия Ивановича, разглядели боярина и сняли шапки. Карета, грузно простучав по переброшенному через ров мосту, вкатила в Кремль, кони небыстро потрусили по Житной улице. По правую руку потянулись дворы Годуновых, а налево Василий Иванович даже и не взглянул. Не хотел видеть поднятые бочонками, полубочонками, теремами затейливые крыши богатого двора Богдана Бельского. Всё, как нарочно, сходилось к несчастному Богдану. Носом тыкало боярина в память о нём. А такое никак не хотелось вспоминать князю.
Семён Никитич встретил гостя со скорбью в лице, каждая чёрточка которого говорила: как, мол, такое случиться могло, что в столь знатном роду и вот на тебе — закавыка? Василий Иванович тоже улыбкой не цвёл, однако и уныния особого не показывал. Этим двум, присевшим напротив друг друга, и говорить-то было не надо. Они и без слов понимали всё, что каждый скажет или может сказать, о чём следует промолчать, где надо только кивнуть или, напротив, голову вскинуть и застыть якобы в недоумении.
Попик из церкви Николы на Ваганькове по простоте своей заговорил о крепкой вере князя Ивана Ивановича, о высоких душевных его качествах. И, прижимая сухонькие, слабые пальцы к изборождённому морщинами пергаментному лбу, перекрестился. Узкие губы его были и трогательны, и жалостны.
Семён Никитич слушал его молча. Голова крепко стояла на твёрдой шее. Не обмолвился словом и князь Василий Иванович. Попик, смутившись, умолк.
Семён Никитич взглянул в глаза боярину и понял: Василии Иванович предупреждение на ус намотает. А боярин разглядел в глазах Семёна Никитича, что Шуйских не тронут. Слишком родовиты, слишком крепки на московской земле.
На том царёв дядька и Василий Иванович разъехались. От дома князя Ивана Ивановича стрельцов убрали. Ну а великая кляуза всё яростнее, злее гуляла по московским улицам. Перепархивала из дома в дом, от человека к человеку. Разевала алый клыкастый рот и без стеснения вцеплялась и в того, и в другого. Этому делу повадку дай, и оно само мышцами обрастёт, жирок нагуляет и такую силу наберёт, что диво.
В один из дней к Семёну Никитичу тайно пришёл дворовый человек, казначей Александра Никитича Романова, Второй Бартеньев. Поклонился царёву дядьке до полу и с растерянным лицом сказал:
— Готов исполнить волю царскую над господином своим. — И закашлялся, горло ему перехватило сухостью.
Выглядывая из-за плеча гостя, Лаврентий его ободрил:
— Но, но, говори смело.
Второй Бартеньев рассказал, что в казне Александра Никитича припасены отравные корешки для царя.
Лаврентий улыбался.
Семён Никитич, выслушав тайного гостя, перехватил за спиной одну руку другой и сжал до хруста.
— Ступай, — сказал Второму Бартеньеву, — и молчи. Отблагодарим, будешь доволен. Ступай.
Когда гость вышел, царёв дядька сел на лавку и задумался.
С Шуйскими пошумели, попугали, да и только. А уж здесь следовало рогатину под медведя подвести и, подняв зверя, полоснуть ножом по брюшине, с тем чтобы всё нутро вывалилось. А медведь был матёрый — Романовы. Такой зверь любую рогатину одним ударом, как соломину, перешибёт — и нож не успеешь выхватить. Семён Никитич ведал, какая это сила. Хозяин из берлоги вылетает, как ядро из пушки. И быстр, и увёртлив, что та молния. Глазом не успеешь моргнуть, как он башку сшибёт. «Нет, нет, — охолаживал себя царёв дядька, — здесь торопливость ни к чему. Берлогу обложить надо так, чтобы зверь точно на охотника выскочил и сам на рогатину сел». Семён Никитич поднялся с лавки и так по палате шагнул, что видно стало, как дрожит и играет в нём каждый мускул, каждая жилка.