— Э-э-э… В избе лежал на лавке у печи, и на меня горшок свалился. — Засмеялся легко: — Хе-хе-хе…
И такой это был простецкий смех, столько в нём было доброго, что Григорий увидел и ту избу, и монаха на лавке, и черепки битого горшка. Представил, как со сна вскинулся монах, поминая чёрта, как засуетились хозяева, и понял, что тут и смех был, и шутка, и присказка. И порадовался, что встретил того, кого хотел. Сдвинул горшок к краю стола и сказал, что ищет товарища идти вместе в Киев, а там — бог даст — вместе же идти в святой город Иерусалим ко гробу господню. Варлаам на то помолчал недолго да и, шлёпнув ладонью по столу, ответил с лёгкостью:
— А что? Давай тронем.
И вдруг помрачнел лицом:
— Здесь, по всему судя, голодно будет. Ох, голодно… Сейчас ещё кое-как перебиваются старым хлебом, а дальше будет вовсе худо. В Киеве-то небось получше?
— Земли там богатые, — ответил Григорий.
— Вот я и говорю, — подхватил Варлаам, — да вот Киев-то за рубежом, а за рубеж ныне идти трудно.
— Вовсе не трудно, — возразил Григорий. — Государь наш взял мир с королём, и теперь везде просто, застав нет.
— Ну коль так, — ответил Варлаам, — оно и лучше.
Из фортины Варлаам вышел вовсе бодро: поел, согрелся, товарища в дорогу нашёл. Что ещё нужно? Но на Варварке ветер хлестнул в лицо, забил глаза злым снегом, задрал бороду, уколол знобкой сыростью. Варлаам, боком поворачиваясь к ветру, прокричал Григорию:
— Есть у меня знакомец, чернец Мисаил, так давай и его возьмём! Мастак на любое дело. Мы вместе с ним на подворье у князя Василия Ивановича Шуйского жили.
При упоминании Шуйского лицо Григория Отрепьева напряглось, и это Варлаам заметил.
— А что, — спросил, — аль ты знаешь князя?
— Нет, — ответил с определённостью Григорий, — не знаю.
— Э-э-э, — протянул Варлаам, — да ты, в монастыре-то своём сидя, многое не знаешь. Вон, — Варлаам ткнул пальцем вниз по Варварке, — видишь? Подворье романовское… Здесь такой бой был… Тоже не знаешь?
— Нет, — твёрдо сказал Григорий и, уводя разговор в сторону, продолжил: — Давай и Мисаила возьмём. Да не будет ли он в дороге помехой?
Варлаам, разом забыв всё, что говорил, заторопился:
— Да нет. Он и рыбку поймает, и силки на птицу сплетёт. Мастак, одно слово…
— Хорошо, — прервал его Григорий, — коли так, давай за ним зайдём, и в путь. Чего мешкать.
— Так-так, это верно, — ответил Варлаам и, будто прощаясь, оборотился к Варварке. Смотрел долго-долго и, не поворачиваясь к Григорию, сказал: — Чую, худо здесь будет… Ну да ладно — город сей вечен, одолеет и эту невзгоду.
И, словно сила ему была дана оборонить эту землю, перекрестил большим, широким крестом людей, поспешавших по Варварке, дома и церкви… А снег валил всё гуще и гуще, крепчал ветер, мела позёмка.
5
Голод ударил с большей силой, чем ждали. В Москве вдвое, а то и втрое люду прибавилось. Поползли нищие.
— Подайте!
— Подайте!!
— Подайте!!!
Народ был всё серый, приземистый, с корявыми руками. Земляной народ. На что уж Москва и к рвани, и к уродствам, и к мольбам привычна была, но здесь вовсе страшное явилось. Едва утро поднималось над белокаменной, как улицы запружал поток земляных людей. Шли они по Тверской, по Никитской, по Арбату, по Знаменке; шли по Чертольской, по Покровке, по Солянке; втекали в переулки и тупики, стучали посошками в окна, толкались в ворота подворий, бились в калитки, и над Москвой ни на минуту не смолкал больной, стонущий вой:
— Подайте!
— Подайте!!
— Подайте!!!
На что страшен в ночи тревожный колокольный набат, зовущий на пожар, когда тяжкие медные звуки приводят в трепет и сильных духом. Звенит, вопиет медь, накаляет души. Ан неумолкающий человеческий крик был много страшней:
— Подайте!
— Подайте!!
— Подайте!!!
Он не полыхал, как пламя, то взбрасывающееся вверх, то падающее книзу, но держался на одной ноте, как мычание. В крике том не было даже просьбы — одно выражение бессилия, беспомощности, безнадёжности, так как просящие, казалось, уже не надеялись на помощь, не рассчитывали на сострадание, но, единственно, выказывали свою боль.
Но окна были закрыты ставнями, ворота заперты, калитки подпёрты кольями.
Хлеба не было и у москвичей.
Царь Борис возвращался из Новодевичьего монастыря, где всё утро простоял на коленях перед чудотворной иконой Смоленской божьей матери. Царский возок катил по Чертольской. Борис горбился за слюдяным оконцем.
Мороз набирал силу.
На крестце Чертольской и Знаменки, как раз напротив церкви Николы, царь стукнул в оконце. Возок стал. На удивление крестец был безлюден в этот час, а двери церкви заперты. На ступенях паперти дымила пороша. Но за сполохами снега царь разглядел привалившуюся к обветшалой колонне человеческую фигуру в лохмотьях нестерпимо алого цвета. На груди у человека висел пудовый чёрный железный крест. И эти алые лохмотья и чёрный крест неожиданно показались царю знакомыми.