Читаем Борис Пастернак. Времена жизни полностью

Письмо Пастернака Шаламову – без всякого снисхождения или, наоборот, преклонения. Письмо коллеги. С самого начала настроенного на «другого» – понимающего. Письмо поэта – поэту. Именно поэтому и начинается оно развернутым самоанализом, где Пастернак объясняет Шаламову, почему сегодня он считает те самые стихи, которые тот слушал в клубе МГУ, несостоятельными. Пастернак все, кроме ранних (двух!) стихотворений и «себя позднего», вычеркивает – и подробно аргументирует свое аутодафе. От чего отрекается Пастернак? От «футуризма» в своем исполнении. От «Тем и вариаций». От стихов и поэм, от 20-х годов «с их фальшью» – «именно тогда сложилась… чудовищная „советская“ поэзия, эклектически украшательская». В этом письме Шаламову Пастернак произносит свою ставшую знаменитой формулу: «Не утешайтесь неправотою времени. Его нравственная неправота не делает еще Вас правым, его бесчеловечности недостаточно, чтобы, не соглашаясь с ним, тем уже и быть человеком».

А дальше – строго и нелицеприятно, о «сильной» и о «слабой» сторонах стихов из «синей тетради». Вывод, который не смог бы утешить: пока не откажетесь от надуманного, пока «не расстанетесь с ложною неполною рифмовкой», отказываюсь считать предъявленное стихами. «И зачем мне щадить Вас? Вы не бездарны…»

И вот после «правильного» письма (разговора на равных) Шаламов не только не пал духом (Шаламова вообще трудно представить таким), но и приехал, и пришел, и слушал новые стихи – те, которые Пастернак ему прочитал, то есть стихи из романа (несколько из них появятся в апрельском за 1954 год номере «Знамени»).

Шаламов оставил воспоминания о встречах с Пастернаком – но это не только воспоминания, а и свидетельства о себе самом. «Разговоры наши – не интервью, не беседы репортера со знаменитостью. Я приехал учиться жить, а не учиться писать», – весело , как подчеркивает сорокашестилетний Шаламов, глядя в веселые и молодые глаза шестидесятитрехлетнего собеседника.

Пастернак целует Шаламова на прощанье.

Вторая встреча происходит наедине, в отличие от первой (в присутствии жены Шаламова, Галины Гудзь). Пастернак исповедуется: «Девятьсот пятый год» и «Лейтенант Шмидт» – «поэмы, которые я хотел бы забыть…».

При третьей встрече – 2 января 1954 года – Пастернак говорит бывшему лагернику о предполагаемом финале «Доктора Живаго»: герой погибнет в концлагере.

Параллельно со встречами шла переписка. А в ней – постепенное признание Пастернаком ценности стихов из шаламовской «синей тетради». Когда Пастернак вновь принялся читать ее (Шаламов, между прочим, не раз возвращался в своих письмах и эссе к мысли о том, что стихи нельзя читать как прозу, – их надо обязательно перечитывать, возвращаться к ним вновь и вновь), то стал отчеркивать карандашом наиболее понравившиеся стихи, – и так «счертил сплошь, почти все страницы прочитанной половины». Признание: «Вы одна из редких моих радостей и в некоторых отношениях единственная…» От строгости оценки в первом письме Пастернак теперь уходит, хотя замечания и советы его по сути те же самые, замыкаемые признанием настоящего таланта: «настоящие стихи сильного, самобытного поэта» (в письме 27 октября 1954 г.). «Я никогда не верну Вам синей тетрадки. […] Пусть лежит у меня рядом со старым томиком алконостовского Блока».

Пастернак – в свою очередь – доверяет Шаламову свое самое сейчас главное: дает прочитать сначала первую, а потом и остальные части «Доктора Живаго». В сущности, по одному из писем Шаламову можно судить и о дате окончания работы над романом.

(Нельзя не сказать и вот о чем: Пастернак настойчиво говорит – и пишет Шаламову о необходимости для поэта писать прозу; но мы не обнаружили следов того, что Шаламов давал Пастернаку читать какие-то из «Колымских рассказов», которые тогда писал, – таился? оберегая? Нет, только стихи.)

Пастернак для Шаламова – подлинный русский писатель. Для Шаламова, которому дали новый срок за слова о настоящем писателе Бунине, это главное. Вот Алексей Толстой для него, пишет он Пастернаку, «вовсе не русский писатель». Например, в «Хождении по мукам» – «можно удивиться гладкости и легкости языка, гладкости и легкости сюжета, но эти же качества огорчают, когда они отличают мысль. „Хождение по мукам“, – продолжает Шаламов, – роман для трамвайного чтения, – жанр весьма нужный и уважаемый. Но при чем тут русская литература?»

Русская литература для обоих собеседников есть понятие сложное и дискутируемое, но в определенных пределах. Шаламов, скажем, выносит за ее пределы Сельвинского со всеми конструктивистами; резкость оценок Шаламова (под его тяжелую руку попадут многие – он весьма сдержанно относится ко Льву Толстому, в отличие от Достоевского и Чехова; отрицательно оценивает Горького, язвителен к Солженицыну) обеспечена всем золотовалютным запасом его жизни и опыта. Любопытно, что Пастернак, во многом не схожий с Шаламовым, близок к его литературным «плюсам», выставляемым Марселю Прусту, Замятину и Пильняку.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже