В 1954 году в Ленинграде Козинцев поставил «Гамлета» в пастернаковском переводе; Пастернак специально для этого спектакля стремительно перевел 74-й сонет Шекспира, но Козинцев использовал перевод Маршака. Пастернак на премьеру не поехал, он и так не особенно на нее рвался, поскольку не желал даже на минуту отвлекаться от романа. Фрейденберг посетила спектакль и написала ему восторженное письмо. Вообще ее последние письма дышат такой нежностью, таким преклонением, таким сознанием своего бессилия и поражения на фоне его торжества – что легко прощаешь ей былое высокомерие.
«Мне давно хотелось открыться тебе. У меня утрата, и невознаградимая. Я потеряла себя.
Да, да, я совершенно убитый человек. Я зачахла и захирела от кислородного голоданья. Mr. Bonnivard никогда не был моим идеалом, хотя его местопребыванье и восхищает туристов. Я на месте Байрона никогда не употребляла бы выражения «chainless Mind». Он не знал, с чем кушают реализм.
Этим исчерпываются все семейные сведенья обо мне».
Бонивар – герой байроновского «Шильонского узника». Шильонский замок в самом деле давно уже стал музеем, и всякий желающий может увидеть «там в подземелье семь колонн, покрытых мрачным мохом лет». Но байроновский узник говорил о своем сознании, лишенном цепей, мозге, над которым не властна неволя. Фрейденберг – суровая реалистка – опровергает романтика. Истинный реализм заключается в том, что в цепях советской несвободы лишилась полета и ее мысль; что плита легла не только на ее жизнь, но и на сознание. Многие могли сказать о себе так же.
Фрейденберг жила и умерла, как античный персонаж. Ее судьба – не христианская мистерия, а античная трагедия; так она, по крайней мере, ее воспринимала и выстраивала. Заболела она в начале 1955 года. Ее посещала и за ней ухаживала только Мария Маркова (Маргулиус), двоюродная сестра Пастернака со стороны матери. Она была певицей и актрисой, младше их на три года. В ее письме Пастернаку о том, что Ольга ложится в больницу, – явный упрек: «О том, что она была больна – вы знали, так как к ней от вас приезжал молодой человек, и она его принять не могла, а по телефону ему сказала, что сильно больна и т. д. Но вы никто на это не обратили внимания. А как бы оно ей было приятно, при ее одиночестве! (…) Будь здоров и дай Бог тебе никогда не испытать одиночества, как мне». Этим молодым человеком был Вячеслав Всеволодович Иванов.
«Я на Олины письма отвечал всегда мгновенно, – оправдывался Пастернак в ответном письме. – Если бы даже она не была так умна и талантлива, и я ее и тебя не любил, все равно, вы – голоса прожитой мною жизни, которой я благодарен целиком, сверху донизу, во всех подробностях. (…) Я в последнее время ни с кем не переписываюсь и уклоняюсь от встреч даже с близкими, даже со старшим сыном и Шурой (отчего и не стали мне известны обстоятельства с бывшим в Ленинграде молодым человеком и обострившейся Олиной болезнью) не потому, что я настолько поглупел, что разважничался и что-то вообразил о себе, не вследствие мнимой и в природе совершенно не существующей какой-то именитости, а потому, что с особенной торопливостью в этом 55 году, и в особенности сейчас летом, хочу довести до конца один объемистый труд, который не хотел бы оставлять без окончания. Это – вторая книга того самого романа, какие-то доли первой книги которого ты читала. (…) Ты в своем недовольстве вещью была не одинока. Большинству роман не нравится и вызывает возражения. Довольных им можно по пальцам перечесть. Если к этому прибавить, что это труд только для души, который никогда или только в далеком будущем увидит свет, то есть что он не размеряется реальной надобностью и издательскими сроками, не служит источником заработка, но наоборот, пишется с большими перерывами, урывками, в ущерб выгоде заказной работы и в убыток, ты поймешь, что привести такую мечту в исполнение можно только насильственными мерами временного разобщения со всем окружающим, которые не имеют ничего общего с самомнением».
Дальше он, верный себе, принимается убеждать Машуру, что жизнь к нам всегда милосердней, чем мы думаем, и что страхи наши напрасны, – но сказки с хорошим концом, кажется, иссякли. Он, вероятно, и сам понимает серьезность положения, а потому его утешения впервые в жизни звучат отписками: «Я понимаю, какую угрозу может заключать род Олиной болезни. Но я столько раз и на собственном опыте убеждался, что скопившаяся и неотвратимая, казалось бы, гроза проходит, не разразившись, и опасность минует, что и тут не расстаюсь с надеждой на хороший исход». Чуть ниже он признается: «Я здоров, полон внутренней силы и просто боюсь сказать, как счастлив. Твой Боря».