И когда я стал читать Ваше письмо, весь день сдерживаемые слезы грусти и сожаления хлынули у меня градом, я зарыдал, читая Ваши золотые слова, полные доброты. Да воздаст Вам Бог счастьем за них. Я обнимаю Вас. Ваш Б. Пастернак». Гончаров – львовский геолог, написавший Пастернаку, что он не читал романа, но не верит официальным обвинениям и горячо сочувствует поэту. Таких писем было немного, но они были – наряду с потоками совершенно добровольных, никем не организованных осуждений и проклятий (Толстому ведь тоже писали множество таких писем – не по наущению Синода, но в искреннем стремлении обуздать его «сатанинскую гордыню»).
Еще одной радостью Пастернака была возобновившаяся связь с эмигрантами: он написал философу Федору Степуну, жившему в Германии, вступил в переписку с Борисом Зайцевым, проживавшим в Париже, получал от них книги. Русская эмиграция приняла «Доктора Живаго» восторженно, увидела в нем свидетельство «духа живаго» и культурную преемственность, в которую уже не верилось. Письма от русских эмигрантов были лишним доказательством того, что Пастернак в двадцатые сделал правильный выбор, оставшись. Быть может, европейская его жизнь прошла бы не так трудно, быть может, меньше был бы пресс, на него давивший, – но романа он бы не написал, да и стихи, подобные стихам Живаго, вряд ли могли появиться в Европе. Так играть мог только крепостной артист; и, надеясь объяснить это, он изо всех сил торопился закончить хотя бы первый акт пьесы о крепостном театре.
Глава XLIX
«Слепая красавица»
1
О пьесе, над которой Пастернак работал до самой смерти и на которую возлагал главные надежды, считая, что она будет не слабее романа, – написано мало. И это понятно. Даже человека, привыкшего к безумию ранней пастернаковской прозы, «Слепая красавица» приводит в совершенное замешательство. Мы уже знаем, что в начале каждого своего нового этапа Пастернак писал плохо, – но никогда, исключая разве что цикл 1936 года, он не писал еще так беспомощно. Иной раз подумаешь – тем, что вещь не окончена, он спасся от всемирного позора. После необъяснимого и бурного успеха «Доктора» явиться
Нет никаких гарантий, что вещь была бы закончена. Более того – Пастернак ее, скорее всего, бросил бы или радикально переделал. Не надо забывать, что в нашем распоряжении только огромный пролог и первый акт из задуманных пяти (вообще затеивался Левиафан: ни один театр не выдержал бы этого драматического эпоса). Очень может быть, что, сохранись в более полном виде «Этот свет», с его чередованием стихов и прозы, – мы поражались бы неумелости этой вещи; и как знать – только ли уверенностью в ее несвоевременности диктовалось желание Пастернака сжечь черновик? Правда, на историческом материале неловкость еще больше выпирает, как и в толстовском романе из эпохи Петра – тоже неоконченном: герои говорят неестественно и непонятно, реалистическая достоверность внешних подробностей вступает в разительное противоречие с оперной искусственностью фабулы.
Пастернак собирался писать то шпионский роман о человеке, долго жившем в эмиграции и нелегально пробравшемся в Россию (своеобразное продолжение набоковского «Подвига», начатое там, где оборвалась тропа Мартына), то роман о Грузии одиннадцатого века, о святой Нине, о раннем христианстве. «Глубже в горы, глубже в горы!» – как повторяли гости на Вальпургиевой ночи; ну как не восхититься этим неостановимым движением! Эта готовность броситься навстречу неудаче куда драгоценней в искусстве, чем десятки гарантированных побед на расчисленных путях.