Читаем Борис Слуцкий: воспоминания современников полностью

Библейское звучание строчек «Я мог бы руки долу опустить, я мог бы отдых пальцам дать корявым…» придает личной трагедии поэта поистине вселенский масштаб, а историческая обреченность советской утопии предстает непреложным фактом, причем надолго до краха СССР и саморазрушения советской власти.

Так исповедь становится пророчеством.

Но неужели пророком может быть атеист? Ведь сознание Слуцкого как будто внерелигиозно. Хотя нет, скорее, не «вне» — «анти». А отрицание, как известно, активно взаимодействует с отрицаемым явлением:

Что ты значил, Господи,в длинной моей судьбе?Я тебе не молился —взмаливался тебе.… … … … … … … … … … … …В самый темный уголмеж фетишей и пугал
я тебя поместил.Господи, ты простил?

И все-таки в своих стихах Слуцкий исповедовался скорее не Богу, а народу, своим гипотетическим читателям. Такая исповедь не предполагает причастия. По крайней мере, в двадцатом веке.

Не это ли привело к трагедии Слуцкого — его восьмилетней медицинской депрессии, основным симптомом которой было категорическое нежелание участвовать в литературном процессе и даже разговаривать с людьми на любые не бытовые темы?

В одном из последних стихотворений, написанных перед самой болезнью, он, отвечая на поставленный самому себе вопрос: «А чем теперь мне стать бы?», говорит:

… словом, оборотом,исполненным огня,излюбленным народом,забывшим про меня.

То есть Слуцкий по поводу отношения своего исповедника к себе отнюдь не обольщался. Какое уж тут могло быть причастие!

Конечно, одной из главных причин болезни Слуцкого стала смерть самого близкого ему человека — жены Тани:

Жена умирала и умерла —в последний раз на меня поглядела, —и стали надолго мои дела,до них мне больше не было дела…

И все же его уход из литературной и общественной жизни нельзя объяснить только этой невосполнимой утратой.

Он, прошедший «длинную войну» от самого начала до конца, получивший на ней, помимо трех советских орденов и болгарского ордена «За храбрость», тяжелую контузию, которую лечил стихами («Но вдруг я решил написать стих, // тряхнуть стариной. // И вот головной тик — стих, // что-то случилось со мной…») и преодолел, он, воспринявший государственный антисемитизм как личное оскорбление, переживший крах идеалов юности и иллюзий оттепели, — так вот он не хотел и не мог проживать нашу новейшую историю, которую предвидел и в которой не находил места ни для себя, ни для поэзии вообще, как он ее понимал:

Наш номер снят уже с афиш.Хранители этого дарадарителям вернули дар.

И — еще страшнее и определеннее;

Раньше думал, что мне места нетув этой долговечной, как планета,эре!Ей во мне отныне места нет.Следующая, новая эпохатопчется у входа.В ней мне точно так же будет плохо.

А основные составляющие поэтического дара Слуцкого — скрупулезная честность перед собой и больная совесть — оказались как ни странно необходимыми условиями его болезни. Он не мог позволить себе не осознавать происходящего и забыть о том, что мучило:

Где-то струсил. И этот случай,Как его там ни назови,Солью самою злой, колючей
Оседает в моей крови.Солит мысли мои, поступки,Вместе, рядом ест и пьет.И подрагивает, и постукивает,И покоя мне не дает.

Это, несомненно, об истории с Пастернаком.

О ней пишет многолетний (еще со школьной скамьи) друг Слуцкого, полковник в отставке Петр Горелик.

Практически то же самое о причинах грехопадения Слуцкого, об этой драме двух поэтов, мне рассказывал третий поэт и также близкий друг Бориса Абрамовича Давид Самойлов. А вот еще один поэт фронтового поколения, Александр Межиров, говорил, что сам тогда поступил трусливее: чтобы только не оказаться на том собрании, улетел в Тбилиси, а оттуда на такси уехал в Ереван, дабы наверняка не нашли. Словом, нельзя судить одно время с позиций другого. Сам же Слуцкий, как будто отвечая Межирову, написал:

Уменья нет сослаться на болезнь,таланту нет не оказаться дома.Приходится, перекрестившись, лезтьв такую грязь, где не бывать другому…
Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже