Церковь от нас близко, всего через три двора, и колокольня в двух шагах от церковных ворот. Я взбирался на колокольню и дергал за веревки. Мощным басом ревел большой колокол. Все окрестные холмы отзывались на него мягким и нежным гулом. У маленького колокола голосок звучал тонко, по-детски. Бом! Бом! Бим! Бим! По мертвым надо звонить неторопливо. Я мысленно сочинял какую-нибудь печальную-печальную песню. И пытался передать ее голосами колоколов. Для каждого усопшего я придумывал особый перезвон. По старшему брату отца, старому Алисандру Наста, колокол звучал у меня тихо и кротко, как сама речь покойного. И когда я звонил, я словно бы видел, как Наста восходит на небо в белом облачении, по белым ступеням облаков. Кроткий, спокойный, он подымался не спеша, будто зная, сколько небесных таможен предстоит пройти, и догадываясь, что путь, на который он вступил, бесконечен. По Динуце я звонил в один маленький колокол частым перезвоном, подражая ее быстрым шажкам, переливчатому смеху, вдруг переходившему в плач. Умерла и Лавочница, моя тетка, что невзлюбила мою мать с первых дней ее появления в доме отца и старалась всеми средствами отравлять ей жизнь. Много крови попортила она матери своей клеветой, злобой и ненавистью. Только перед смертью с нею помирилась. Болела она давно. Высохла как доска. Сама уже смерть звала, но смерть все не шла. Диоайка – ворожея, ждавшая ее кончины, чтобы обмыть покойницу и потом забрать ее юбки, – рассудила так:
– Душа у тебя до тех пор с телом не расстанется, пока с бабами не помиришься, на которых злобу держала. Долго тебе мучиться придется.
Стояла зима. И бесконечно тянулись бессонные ночи умиравшей. А в той же комнате, где она ждала смерти, тщетно пытались заснуть мой двоюродный брат Василе с женой и детьми и дядя Войку.
Созвала тетка соседок, с которыми враждовала, попросила у них прощения. Скрепя сердце позвала в конце концов и маму. Мама пришла.
– Прости меня, невестка…
– Прощаю, что уж…
Они подали друг другу руки.
– Какие же мы глупые люди, – сказала мама, воротясь домой. – Ссоримся, злимся, портим себе и другим жизнь. А опомнимся – ан уже поздно.
И опять не померла тетка. Тогда вспомнила про меня. Как ругала, как гонялась за мной по улицам, а случалось, и прутом по спине огреет.
– Позовите Дарие, прощенья попросить. Один он меня еще не простил.
– Да он спит. Завтра утром позовем.
– Сейчас позовите…
Разбудили меня, одели, вошел я в дом дяди Войку; дом через забор от нашего, а я в нем до той поры ни разу не был. Тетка Лавочница, бледная как воск, с желтыми, потухшими глазами, лежала, укрытая одеялом. Дети брата Василе, уложенные на полу, томились от усталости. Под кроватью стоял вонючий ночной горшок больной старухи.
– Прости меня, Дарие, прости за то, что ругала тебя, обижала зазря, оскорбляла, била порой. Прости, племянник…
Я поцеловал ее руку. Тетка заплакала.
Я уронил голову ей на грудь, услышал частые хрипы. Она погладила меня по голове и по лицу своими холодными руками, от которых уже исходил запах тлена.
К утру она затихла. Успокоилась навсегда.
– Умерла твоя тетка, Дарие, поди, отзвони по ней в колокол.
Дневной свет рассеял мое умиление и растроганность. Я звонил резким, быстрым, крикливо-отрывистым звоном – так ругалась тетка Лавочница, стоя у забора и проклиная меня: «Чтоб отсохли у тебя ноги, Дарие, чтоб света тебе белого не видеть!»
Свет белый я вижу по-прежнему. Не померк. А вот ноги! Одну и впрямь потерял, отсохла нога. Вот, смотри! Отмерла, болтается, как тряпка, от самого колена… Бом! Бом! Бом! – откликаются покрытые пуховым покрывалом снегов окрестные холмы.
Так бывало и прежде, и теперь, с тех пор как я стал калекой: стоит кому-нибудь в селе помереть, кличут одного меня, я уже с улицы от ворот слышу:
– Эй, Дарие, ты дома?
– Дома, – отвечаю.
– У Белиту с хутора ребенок помер. Поди, отзвони в колокол!
Вот и хорошо, что еще кто-то помер! Иду и звоню. Какие теперь у меня могут быть дела?.. А тут мне платят: круглую продырявленную монетку в десять банов. Десять покойников – вот уже лея и пятьдесят банов. Мне ведь еще и на похоронах перепадает – белый платок и в уголке завязана узелком монетка в пять банов. Четыре платка, если их скроить да сметать, – вот тебе и кальсоны. В кальсонах удобно. Наденешь – и штаны уже не трут кожу, да и теплее.
– Чего это нынче все меня одного кличут по их покойникам звонить?
– Жалеют тебя. Пособить хотят, чтоб и ты, убогий, мог подработать. В поле на работу тебя ведь не наймешь.
Такое объяснение услышал я от сестры Рицы.
Над селом сгустились облака, и нет ветра, чтоб их разогнать.
– Давай-ка, Дарие, еще раз ударим в колокол по моему отцу!
Я бью в большой колокол, Туртурикэ звонит в маленький.
Тучи над колокольней рвутся и рассеиваются. На село льется ясный солнечный свет.
– Хорошо бы погода до завтра продержалась, – говорит Туртурикэ, – отца бы при солнце похоронить. Пусть на солнечный свет посмотрит… Потом небось вечно в темноте лежать…
Вышла наконец замуж и моя двоюродная сестра Дица из Секары. Тетушка Уцупэр передала, чтоб мы обязательно приехали на свадьбу.