Всякий может понять, что каждому из богомольцев хотелось причаститься «у батюшки». Для этого перед главным амвоном сделано было особое ограждение, куда служители и впускали группами по нескольку человек; затем еще и еще... Но привычные почитатели знали, что скоро эти «счастливые» десятки кончатся, а они останутся не в ряду их. И что же тогда начинало твориться? Люди — как мужчины, так и женщины, — подходили с боков к свободным местам амвона, отделенным высокой железной оградой, и старались перелезать через нее. Тотчас сюда подбегали служители и начинали лезших отбрасывать назад. Раздавались протесты, крики, жалобы, вопли, но иного способа остановить хаос не было... Конечно, даже смотреть на все это было больно. А с другой стороны, как осудить такое стремление простых душ к чтимому и любимому батюшке?! Ведь перед ними был пастырь, единственный на всю Россию, был великий молитвенник, чудотворец; был огонь, зажигавший всех! Потому и стремились к нему... К нам вот не стремятся так.
Батюшка иногда отказывал в Причастии некоторым, попавшим и в оградку. Помню, как он одной женщине почему-то резко сказал:
— Отойди-и! Недостойна!
Ее отвели и выпустили за ограду, подошли другие. Чем это объясняется, для меня тайна; но нужно думать, что его прозорливому взору было видно, почему ее не следовало допускать до Причащения.
Затем он быстро кончил на этот раз причащение и унес Святые Дары в алтарь, где потом сам и потреблял часть их.
Кончив литургию, он никого уже не подпускал к целованию креста — как это делается обыкновенно... Быстро разоблачился, оделся, благословил нас. Некоторые в алтаре спрашивали его о чем-то, он кратко тут же отвечал. И через ту же правую дверь алтаря вышел в сад, окруженный высокой оградой.
Батюшка не мог ни войти, ни выйти через храм, как это делаем мы все — и священники, и архиереи. Нам это можно, а ему было нельзя. Народ тогда бросился бы к нему массою и в порыве мог затоптать его. Мне пришлось слышать о давно прошедшем подобном случае, как толпа сбила его с ног, разорвала в клочки «на благословение» его рясу и едва оставила его живым.
И потому нужно было избрать иной путь: его из дома привозили на извозчике (а не в карете, как пишут иные) до сада, хотя тут было всего каких-то пять минут ходу. И на извозчике увозили. В саду не было ни души: высокие ворота были заперты. Батюшка быстро садился на пролетку; извозчик сразу мчался по саду к воротам. А там уже стояли служители, они сразу открывали выезд, и лошадь мчалась прямо, хотя там стоял народ, ждавший батюшку «хоть еще разок взглянуть». И лишь от страху попасть под копыта или под колеса люди невольно раздвигались, и батюшка вылетал «на свободу».
Но и тут не обошлось без инцидента. На моих глазах — мы из алтаря вышли за ним по саду — какой-то крестьянин бросился прямо в середину пролетки, желая, видимо, получить личное благословение. Но быстрой ездой он был мгновенно сбит с ног и упал на землю. Я испугался за него и, закрыв лицо руками, закричал инстинктивно:
— Ай, задавили, задавили!
И вдруг на мой испуг слышу совершенно спокойный ответ:
— Не бойся, не бойся! Батюшкины колеса не давят, а исцеляют!
Я открыл глаза: это сказала худенькая старушечка, действительно спокойная.
Поднялся и смельчак невредимым, отряхнул с себя пыль и пошел в свой путь, а люди — в свой: точно ничего и не случилось. Куда уехал батюшка, не знаю: говорили, что в Петербург.
Общая исповедь